хорошо матрас скрипит чувствую как боль и напряжение покидают тело тру друг о друга ноги они сухие и холодные но согреваются от трения и как славно надеюсь просплю до завтра без снов без подвалов без бегущих на меня чудовищ с расплывающимся лицом здесь я в безопасности в полной безопасности у нас в домике в уголке Боро напротив вокзала еще десять лет и надеюсь это место уже будет не узнать от вокзала расплывается волна застроек и большую часть этого, этого места, большую часть вычистят сгонят социальных отщепенцев смоют это если хватит денег нужны деньги нужен бум но нет здешняя земля недвижимость они могут быть очень хорошими могут быть очень ценными не то чтобы мы хотим продать часть района район это мы это наша часть перекатился на бок и подоткнул одеяло между коленей чтобы не упирались друг в друга ах-х как же хорошо как
наверно в основном люди здесь неплохие просто в пабах они в своем самом худшем виде да и пусть они надо мной измываются я все равно выйду победителем а от них здесь не останется и следа так что пусть развлекаются они же не виноваты что безнадежные, живут в безнадежном месте, они и я сейчас говорю как марксист как современный марксист они просто жертвы они конечный неизбежный результат исторических и экономических процессов но все же я хочу сказать вы сами посмотрите как они пьют весь день а страдает кто страдают дети многие из этих людей родители и не хотят работать не готовы работать не
похоже на затопленный раскопанный пустырь неужели я уже был здесь в детстве что что о чем это я
не готовы работать вот именно винят всех вокруг за собственные проблемы винят управу винят систему винят меня а мы все просто делаем то что должны а некоторые здесь я хочу сказать они же поколачивают жен говорят это все разочарование нищета но тогда зачем им столько детей дети только путаются под ногами как ты чего добьешься в жизни как доберешься до желанного места вот взять меня с Мэнди дети бы только мешали нашим карьерам но пожалуйста мы счастливы очень счастливы а некоторые люди просто человеческий мусор просто
вдали за травой и отдаленными краснокирпичными железнодорожными арками изломанные утесы грязи я уже был здесь смотрите игрушка пластмассовый слоник в луже он я уверен когда-то он принадлежал мне в последний раз когда я был здесь а еще где-то рядом ведь должен быть дом такой старый что что я только что
вся пьянь дрянь шваль сброд все их дети сплошь шпана и торчки я читал им истории про привидений на Рождество матери в коротких юбчонках чулках в крупную сетку матерятся аж уши вянут вы бы их слышали дети здесь не растут они здесь чахнут выгребная яма с говном тут и педофилы тут и насильники ну куда-то же надо сплавлять наркоманов и они сами виноваты а не мы не я это им надо было взяться за ум но
вот тот алый дом у старого колодца что высится на пустыре сам по себе под серым небом и я в трусах серых трусах и майке иду к нему по сорнякам хочется писать вроде бы в подвале того дома есть туалеты если только вспомню как их найти если только они не протекают и не забились
но кто я такой
Руд в стене
Вот вам, как говорится, портрет-черновик, причем смятый от злости и досады. Вот лицо частного сыщика, побитая жизнью, бурбоном и мордоворотами гальюнная фигура Стадса Гудмана на гребне грязной пены и барашков-баранов очередного захудалого городишки, выгоревшего мирка, павшего, как все женщины Стадса. Вот как перетаптываются топтуны, филонят филеры у окна с жалюзи в нарезном свете, в бесконечном безделье между делами. Время простоя без убийств просто убивает.
Стадс глубоко и довольно затягивается шариковой ручкой. Скуксив жестокие и жесткие губы в сфинктер, пускает изворотливого джинна воображаемого дыма в простроченные лучи и думает, как похожи эти периоды затишья в его профессии на те, что переживают люди на актерском поприще. Стадс – гетеросексуал с серьезной вагинальной зависимостью, который никак не может бросить дурную привычку расходовать по сорок дамочек в день, – не терпит актеров и театралов по той простой причине, что они все педики, люди разных оттенков и тэ дэ. Научный факт. Но все же Стадс представляет, каково им без работы, когда они «отдыхают между ролями». На этом безрыбье хоть топись, знает он. Что там, даже Стадс иногда сидит и выдумывает какое-нибудь гипотетическое запутанное дело, чтобы мысленно раскрыть, а он-то вообще крутой бруклинский авторитет старого толка, который думает кулаками и бьет головой. Даже сны у него не черно-белые, сны у него – радио. А как быть какому-нибудь невротичному эпизоднику, когда из студии не звонят? Матерый сыскарь голову дает на отсечение, что эти тепличные цветочки все время проводят в репетициях для кастинга – на который их никто не позовет, – на роль ковбоя или охотника, что-нибудь такое маскулинное. Кто знает, может, даже частной ищейки? Он сухо хмыкает от одной мысли и тушит ручку в подвернувшейся кофейной чашке. Для роли Стадса понадобится до черта грима.
Ну да, он не красавчик. Ему нравится думать, что у него вид поживший и обжитой – вот только обжитой тремя поколениями буйных литовских алкоголиков, которых наконец выселяют после вооруженной осады, а помещение так и торчит десятилетиями заброшенным и служит разве что туалетом для местных бездомных. А потом его сжигают ради страховки. Он сидит за зеркалом туалетного столика в своем злачном кабинете и изучает место преступления на лице: проходите-проходите, тут не на что смотреть. Охватывает взглядом беспорядочные складки лба – вулканического утеса, вздымающегося от заросшей опушки бровей к зализанному пику, откуда до темечка тянется пологий склон черной и скользкой травы. Глаза полны пессимизма и какого-то неопределенного расстройства личности; глаза, повидавшие слишком много всего – с разной высоты и под разными углами на приблизительно равном удалении от носа-ледоруба, который разбивали чаще, чем сердце шлюхи. А поверх всего – редкая, но заметная щепотка гравийной присыпки из бородавок размером с воздушный рис, чтоб никто точно не проглядел асимметрию, – разбросанные по лицу сигналы к закадровому смеху для тех, до кого с первого раза не дошло. Люди ему говорили, что его внешность – далеко не картина маслом; ну, они явно не знакомы с кубистами.
Где-то в здании – а может, и в его приемной, – требует всеобщего внимания, как избалованный ребенок, телефон. Стадс зовет свою забывчивую секретаршу – «Мам? Мам, звонят», – но она, очевидно, на очередном своем непостижимом перерыве, наверняка прямо связанном с вышеупомянутой забывчивостью. Каждый раз, как он наезжает на пару дней из Лондона, советует ей сменить лекарства, но она разве послушает. Женщины. И с ними жить нельзя, и носки свои иначе не найдешь. Десять звонков, а потом автоответчик – его собственное сообщение, которое он позаботился загодя записать поверх ее, когда прибыл вчера. Ей-то звонят нечасто, тогда как он может понадобиться клиенту или агенту в любое время дня и ночи, по крайней мере в теории. Когда уедет, эта пустоголовая стрекоза в любой момент может заново записать свой извиняющийся лепет, а тем временем пусть почтет за честь, что его роскошный бас вгоняет в трепет тех ее ровесниц, которые еще помнят, как пользоваться телефоном.
– Привет. Это Роберт Гудман. В данный момент я отсутствую, но оставьте сообщение, и я вам перезвоню. Спасибо. Счастливо.
У Стадса безукоризненный английский акцент. В его ремесле никогда не знаешь, когда он пригодится – например, в работе под прикрытием в личине какого-нибудь герцога или уличного торгаша-кокни, наверняка для дикой заварушки с королевскими драгоценностями и блондинкой о бесконечных ножках. Сейчас бы ему не помешало смачное дельце, предпочтительно запутанная драма с инцестом и Фэй Данауэй, но на худой конец сойдут и шантаж с разводом, Стадс подавляет порыв подойти к замолчавшему прибору и перебить звонящего. Если это ненароком окажутся семейные разборки из-за наследства, переросшие в похищение или вторжение на частную собственность, Стадс потом все равно узнает. Последнее, что ему нужно, – чтобы перспективные клиенты решили, что он в отчаянии, по его интонации, вместо того чтобы догадаться, как и любой его знакомый, по пожеванной мебели и разбросанной в разочаровании по квартире шелухе из лотерейных карточек.
Сидя за туалетным столиком, раскрашенный как зебра от тени жалюзи, он вспоминает неряшливую преступную карьеру, которую вел до того, как стал хард-бойлд следаком. Он толкал неопределенные наркотики на площади Альберта и был стукачом с лицом со шрамом в участке на Сан-Хилл. Слонялся в коже рядом с «Лексусами», чтобы повышать продажи автосигнализаций, жег резину и прожигал взглядом вместе с гризерами Готэма, носил цилиндр в стиле доктора Зюса для посвящения в старинную ирландскую банду Нью-Йорка и насиловал старшую сестру Жанны Д’Арк во Франции пятнадцатого века. Просто он Стадс. Шальная пуля, мэверик, который не играет по правилам. Он в большом городе, где пусть улицы не всегда злые, но уж точно охренеть какие дремучие. Он дома, он в Нортгемптоне, и в этот раз дело личное – другими словами, явно не профессиональное. А жаль.
Если честно, хоть это и поперек грубой и тестостероновой природы Стадса, он бы согласился и на пантомиму, стал бы страшной сестричкой Золушки или преклонил колена перед Белоснежной, если б кто позвал. На ум тут приходит давно ушедший напарник Малыш Джон Гэвам. Стадс не сентиментальный, но ни одна его бессердечная ночь моральных компромиссов не проходит без того, чтобы он не заскучал без своего жабьего дружка-карлика и их уморительных пьяных эскапад тодд-браунинговского разлива из времен, когда они были своенравными, сравнительно молодыми, а с точки зрения стороннего наблюдателя – вгоняющими в оторопь. Джон, как и Стадс, видал виды в плане карьеры, поработал мусорщиком с песчаными джавами, пока не сошелся с равноразмерной бандой путешествующих по времени воров и уже вскоре перетрахал кучу бывших моделей вязаной одежды для узкоспециализированного рынка. Стадсу кажется, что одно такое предприятие называлось «Бандиты в муфтах»