Лучше всего начать, рассуждает он, с самого Блейка, энигматичной фигуры в центре этого «глухаря». Ловко выследив огромное издание с творчеством ламбетского визионера, Стадс находит стол со стулом, чтобы наверстать в знаниях о предполагаемой жертве. Пробегая глазами по введению томика, он подтверждает, что Блейк мертв – чертовски мертв, с самого 1827 года. Главными подозреваемыми кажутся усложнения из-за расстройства желудка, хотя за некоторое время до смерти сам поэт назвал злодеем английскую зиму. Теория соблазнительная, но Стадс быстро вычеркивает из списка вечно виноватое время года за отсутствием мотива. Без единой ниточки или зацепки дело упирается в тупик. Черт, оказывается, еще и тела до сих пор не получили – и Блейка, и его жену скинули в общую могилу для нищих в Банхилл-Филдсе, а на надгробии указано только приблизительное местоположение останков четы. Зато другие известные литературные обитатели этого кладбища в Восточном Лондоне – Баньян и Дефо, оба из которых однажды приезжали в город Нортгемптон и писали о своих путешествиях, – отмечены саркофагом и обелиском соответственно. И почему бы Уорренше не увлечься одним из них?
Чувствуя приближение упадка духа, он пролистывает остатки предисловия в надежде на утешение от гравюр – возможно, один вид «Радостного дня» приподнимет настроение. Но обнаруживает он взамен, что забыл о преобладании мрачных, а то и откровенно шокирующих образов, характеризующих творчество упомянутого заклинателя ангелов. Вот ползет по подземному царству обнаженный и обуреваемый ужасом Навуходоносор, а тут выходит на сумеречную сцену тучный Призрак Блохи, гордо вознеся пред собой миску крови. Даже на тех страницах, где не наличествуют упыри и чудовища, – такой как отданная исключительно святым и серафимам, но в то же время ошеломительно траурная «Изложение „Медитаций среди гробниц“ Джеймса Херви», – повсюду кладбищенская сырость. Задним умом Стадс понимает, почему последняя выставка Блейка в Тейт-Британии на пару с его современниками Гилреем и Фюссли называлась «Готические кошмары». Ему кажется, что даже если Блейк – не нортгемптонширский связной, то он должен им быть при таком-то паршивом настроении. Нортгемптон, по прикидкам Стадса, – место рождения современного готического движения, и очевидное увлечение художника, поэта и печатника смертью зашло бы на ура на ранних концертах «Баухауса».
Он ловит себя на том, что бормочет себе под шнобель припев Bela Lugosi’s Dead, и позволяет мыслям уплыть от насущного дела обратно к черно-серебряным ночам двадцати- тридцатилетней давности. Стадс состоял в гран-гиньоль-труппе, собравшейся карпатским туманом вокруг «Баухауса 1919», как тогда был известен этот ансамбль точеных скул. Были там сам Стадс и уберпутешественник Разумный Рэй. Был там потусторонний братец лид-гитариста Дэнни, Гэри Эш, и, естественно, не обошлось без Малыша Джона. Судя по тому, что Стадс помнит о зарождении готики двадцатого века, под вампирскими отсылками и заброшенными вокзалами Дельво на обложках альбомов никогда не пряталось какого-то жуткого всеохватного замысла или стилистической подоплеки. Все детали пришли от отдельных членов группы, а если брать шире – от города, в котором они выросли; от мрачных тысячелетних церквей, поэтов в дурдомах, сожженных ведьм, голов на пиках, мертвых королев и пленных королей, плесени и безумия, привитых Питу Мерфи, излучавшему Игги Попа поверх плетения риффов Эша из инфернального байкерского фильма и аортовой ритм-секции братьев Дэвида Джея и Кевина Хаскинса. И от этих абсурдно развлекательных начал есть пошла волна могильного шика, освежеванной бледности и трупных саундтреков, накрывшая западный мир меланхолией и макияжем – очередная исключительно местная лихорадка вылилась в пандемию.
На размытой периферии похмельного зрения к секции Военной истории, словно тучку на ветерке, несет глубокого старика в розовом анораке. Сам Стадс сидит в окружающем шорохе, как в диффузионной камере, не сводя глаз с открытой книги, но не сосредоточив внимание. Гравюра плывет, преобладающие черные цвета завихряются в миазмы, мавзолейные воронки, темные круговороты, что раскрываются перед ним, словно его только что угостил по затылку дубинкой какой-то наемный головорез. «Медитации среди гробниц». Он вспоминает вечер похорон Малыша Джона, завсегдатаев «Рейсхорс», бредущих в шоке по пояс в скорбящих коротышках, прибывших по случаю в город, – пятьдесят или шестьдесят человек в лилипутском паб-кроуле вдоль по дороге Уэллинборо, а уж когда они запели… Но вроде бы ни слуху ни духу от персидской королевской фамилии.
Там проблема была в потенциальном пятне на родословной, как понимает Стадс. Учитывая количество врагов, окружавших тирана-дедулю Малыша Джона в Персии пятидесятых – всего через пару лет после того, как американцы посадили его на царство, – было решено, что ребенок-уродец дочери шаха только снабдит этих противников оружием. Лучше переправить малыша на другой конец пустоты, в такую глушь, чтобы никто больше не слышал его имени и даже не знал о его существовании. Например, Нортгемптон. Чего удивительного, что они с Джоном оказались в свите «Баухауса», неслись по волнам фиолетового бархата и блесток? Лишь пара из множества готических прикрас городка.
Библиотека вокруг то расплывается, то сгущается, а Стадс почему-то вспоминает в целом непримечательный шпацир в компании пьющего карлика, когда алкоголь настолько преобразил внешность Джона, что у него стало больше отеков, чем лица. Где их вдвоем тогда носило и почему он об этом вспомнил? У Стадса осталось призрачное ощущение, что вечер был как-то связан с Джаз Бутчером, хотя он и сомневается, что заслуженный автор-исполнитель [174] самолично присутствовал при той заурядной оказии, что теперь необъяснимо преследует Стадса. Скорее, они с Малышом Джоном либо направлялись в гости к музыканту, либо как раз возвращались после интерлюдии в его обществе и плелись по угрюмым задворкам, между домом Бутчера у «Ипподрома» и ветреной трубой улицы Клэра ближе к городскому центру. Где же конкретно был он сделан – тот воображаемый снимок, как будто пристеплеренный к мозгу Стадса, где перед ним по тонким жестяным лужам вдоль безмолвной полосы домов топал коротышка? На Колвинской дороге или улице Худ? На улице Херви или Террасе Уоткин? Все, что он помнит, – расковырянные струпья краски и сереющая дымка тюля за…
Улица Херви. Ну конечно. Раскрыв глаза, он отыгрывает для крупного плана «внезапное озарение», затем снова их сужает, чтобы всмотреться в мелкий шрифт под сумрачной блейковской гравюрой. Может, она понравится Стадсу больше, если представить, что она нуарная, а не просто черная, – но пока что ему нужно только подтверждение под траурным изображением: «Медитации» Джеймса Херви… то же имя, та же фамилия, хотя это еще не доказывает, что и человек тот же или что он связан с Нортгемптоном. В конце концов, в городе есть и улица Чосера, и улица Мильтона, и Шекспировская дорога, и еще пара дюжин названий в честь личностей, не имевших никакого касательства к окрестностям, но Стадс все же нутром чует, что Херви – мутный тип, а отточенная детективная интуиция никогда его не подводит.
Ну, конечно, только когда подводит. Он морщится, вспоминая очередную прогулку с Малышом Джоном в казино – в «Рубикон» внизу Боро, у Регентской площади. Возможно, это та же самая ночь, когда его карманный спутник бросился на рулетку в качестве нового шарика, но вообще в памяти Стадса вечер характеризуется его собственным никакущим поведением. Тогда он был другим человеком. А если конкретнее, он был Джеймсом Бондом в гипотетическом ремейке «Казино Рояль». О, и в смокинге, и в черной бабочке, при полном параде. Когда стемнело, он бросил последнюю дорогую фишку на стол и, даже не взглянув, куда она упала, отвернулся и зашагал от колеса фортуны с видом человека, который заработал и потерял больше состояний за утро, чем иной за всю жизнь; сорвиголовы, уверенного в своих отношениях с шансом и судьбой. Но, поставив в этом оставшемся незамеченным лихом жесте недельную квартплату, он, очевидно, ожидал, что в небрежном пути на выход его окликнет изумленный крупье и предложит обналичить неожиданные, но роскошные барыши. Когда этого не случилось, он был опустошен. Стадсу нравится думать – вопреки неопровержимым доказательствам, очевидно противоречащим его теории, – что высшим силам близок драматургический подход к человеческому повествованию. Ему нравится верить, что эти сущности имеют слабость к помилованиям в последнюю минуту, ставкам миллион к одному и спасению на волосок от гибели, и из-за этой веры Стадс вел жизнь серийных разочарований.
Но не в этот раз. Где-то в глубине, под стальной пластиной в черепе с той самой поры, когда он самоотверженно закрыл мину в Окинаве лицом, Стадс знает, что теперь его чутье окупится. Этот гусь Херви что-то да скрывает, Стадс уверен, и, может, если он на него хорошенько дыхнет, тот расколется. Угрожающе похрустев костяшками, он встает и, прихватив книжку про Блейка, направляется к свободному компьютеру с Интернетом – или, как он предпочитает думать, в допросную. Он готов на любую подлую технику, чтобы разговорить подозреваемого: от хорошего копа/плохого копа до четырехфунтового мешка апельсинов, который порвет внутренние органы, но не оставит на коже и следа. А если и это не поможет, он его загуглит.
И да, Херви сломался перед грубой силой поискового движка и вскоре запел, как набожная кальвинистская канарейка. Целая масса в основном христианских веб-сайтов с его упоминаниями, и, хотя язык такой цветастый, что Стадсу не помешает хорошенькая доза антигистаминных, он срывает джекпот с первой же страницей. Похоже, этот Джеймс Херви был священником англиканской церкви и писателем, родился в 1714 году в Хардингстоуне, Нортгемптон, а его отец Уильям служил пастором и Коллингтри, и Уэстон-Фавелла. Обучался с семи лет в бесплатной грамматической школе города, бла-бла, поступил в Линкольн-колледж, Оксфорд, где стакнулся с Джоном Уэсли, бла-бла-бла, похоронен в приходской церкви Уэстон-Фавелла… Стадс с трудом сохраняет свой фирменный зыркающий взгляд перед напором ликования. Вот, уверен он, та самая улика, что он искал. Ну да, пока прямой связи с Боро не видно, но с этим новым материалом Стадс выведет Херви на чистую воду.