Уперевшись в тупик, Стадс решает играть до конца, как и планировал. Проверив сперва, не мокро ли на траве, он опасливо примостился на лужайке, вольготно вытянувшись на боку во весь рост, закинув лодыжку на лодыжку и облокотившись на землю, как жеманный эдвардианский холостяк, затем торопливо расстегнул сумку и извлек распечатки по Херви из недр. Зубрить о своей неуловимой цели можно и здесь, пусть даже костей выдающегося клирика поблизости и нет. Взяв в расчет мизерное число монументов и плит поблизости, он спрашивает себя, что, если это кладбище – из тех, где могилы ввиду недостачи места не были последним местом упокоения. Тела ненадолго опускали в землю – на неделю-две, – пока не пропадет плоть и вонь, а потом голые кости выкапывались и разбрасывались, чтобы освободить место следующему жильцу, в точности как с больничными койками Нацздрава. Он припоминает эпизод из «Тома Джонса» Генри Филдинга, где во время стычки на свадьбе противники швыряются друг в друга гниющими черепами, ведь на кладбищах того периода это было самым сподручным вооружением. Если и Херви удостоился подобного краткосрочного погребения, то от него уже ничего не осталось, а черепом, когда-то хранившим думы о загробной жизни, давно контузили подружку невесты. За отсутствием физических останков или любых других образцов ДНК для исследования с передовым криминалистическим оборудованием ЦРУ Стадс довольствуется реконструкцией Херви по десятку с чем-то распечатанных страниц, что уже зажаты в хватке и набухают от пота. Осторожно извлекая из внутреннего кармана куртки очки для чтения почти без оправы и водружая их на томагавк носа, он погружается в серые миазмы текста.
Как он и подозревал, этот богобоязненный типчик Херви не так прост. Родился в семье проповедника в Хардингстоуне, в тени обезглавленного креста – первого монумента короля Эдуарда его покойной Элеоноре, – а уже в 1721 году Джеймса Херви сплавляют в грамматическую школу в возрасте семи лет. Стадсу это кажется неразумно ранним возрастом, ведь все его знакомые поступали уже после «одиннадцать плюс», но, видимо, учебные процессы Нортгемптона три сотни лет назад были совсем другим зверем. Черт, да образование в городе всегда было невиданным зверем другого семейства, в отличие от всей страны. Еще в 1970-х и 1980-х городские дети походя подверглись образовательному эксперименту с трехуровневой системой и введением «средней школы», которая занимала несколько лет между младшей и старшей товарками и только удваивала неурядицы и невзгоды, которым подвергались ученики, грызущие гранит науки. Неудивительно, план с треском провалился, и несколько лет назад его тихо зарезали, а поколение нортгемптонских школьников списали как побочный ущерб. Все еще отчего-то терзаясь мыслью про «в возрасте семи» и ощущением, что над престижной школой для мальчиков висят неразрешенные вопросы, Стадс читает дальше.
Спустя десятилетие в возрасте семнадцати лет Херви отправляется в Оксфорд, где сталкивается с кликой протометодистов Джона Уэсли – шайкой бессердечных набожных засранцев, известных остальным студентам под высокомерным прозвищем «Святой клуб». Стадс устало кивает с пониманием. Такие уж были в те дни злые улицы религии – приличным мальчикам приходилось вступать в какую-нибудь банду, и не из-за большого желания, а потому, что они думали, будто это повысит их шансы на духовное выживание. Вот только потом, когда их примут, когда они прострелят колено баптисту на инициации, оказывается, что обратно выбраться уже не так-то просто. Так же было и с Херви. Долгое время он главный боевик Уэсли – самый успешный автор в Святом клубе, – но скоро ему хочется сколотить собственную банду. Пошли слухи, что у него слабость к евангеликам и что он зовет себя умеренным кальвинистом, а Уэсли это не нравится. Явно назревает мощная стрелка, и когда Херви публикует три тома «Терона и Аспазио» в 1755-м, он уже просто не дает великому псалмописателю выбора, кроме как развязать войну на улицах. Уэсли отрекается от трудов бывшей правой руки и клеймит их антиномизмом – старомодной ересью, которая утверждает, что все в мире предопределено, – и не успевает Херви сказать «Отче наш», как над головой свистит раскаленный теологический свинец. Он без подмоги, в перестрелке его цепляет за веру, он пытается отстреляться с помощью «Аспазио Оправданного», но тут чахотка решает, что сорока пяти лет жизни с него хватит. Джон Уэсли – который поливал огнем из-под прикрытия кафедры, даже когда его жертва была на последнем издыхании, – наконец прочитал посмертно опубликованные обвинения Херви против мокрушных дел Уэсли и обиженным тоном восклицает, что тот умер, «проклиная своего духовного отца». Уэсли проследил, чтобы последнее слово осталось за ним; всадил контрольный в затылок наследию Херви. Это ж методисты, хмыкает Стадс. Они методичные.
Растянувшись на траве среди разбросанных надгробий на бледном майском свете, он замечает, что ему это нравится – дневной отдых от города бесконечной страшной ночи. Даже удивительно обнаружить, что солнечный свет не всегда полосатый. Где-то поет черный дрозд, как зэк на допросе, и временно ненуарный детектив переводит ленивый взгляд на следующую справочную страницу из ассорти – оказывается, авторства одного из быков мафии Уэсли. Якобы профиль Херви, он представляет автора «Терона и Аспазио» ханыгой, чей цветастый литературный стиль внес вклад в упадок вкуса в английской литературе, а помпезная проза оказала дегенеративное влияние почти на всех священников его дней, «опричь здравого Джона Уэсли». В качестве демонстрации авторского тезиса о вульгарной вычурности и скудости идей Херви приводится шматок текстов этого пастора Уэстон-Фавелла. Запомнив, что отрывок почти наверняка отобран, чтобы во всей красе продемонстрировать недостатки Херви, Стадс задвигает скользящие очки обратно по слаломной трассе шнобеля и приступает к чтению:
Едва ль можно ступить в значительный город, не увидев себе встречею в улицах похоронную процессию либо же скорбящих. Траурный герб на стене иль веющий креп – безмолвные знаки, что и богатый, и бедный освобождают свои домы, но пополняют склепы.
Лежа на локте и потому не в силах употребить хоть одно плечо для пожатия, Стадс позволил исполнить их функцию заросшему пустырю бровей и нижней губе пожевавшего ос бульдога. Ну да, Херви вовсю разливается кладбищенским соловьем, но это еще не значит, что это курам на смех. Лично ему понравилось про «веющий креп», он и себе не прочь заиметь такие реплики. Он в целом не прочь заиметь себе реплики. Снова сосредоточившись на распечатке, он продолжает оценку риторических дарований мертвого теолога:
Не можно взять в руки газеты, средь развлекательных повестей нескольких строгих лекций о смертности не найдя. О чем же неумолчные сочинения сии – о возрасте, подточенном хворью медленной, но верной, – о юности, злополучным ударом судьбы вдребезги разбитой, – о патриотах, креслы в сенате на покой в гробнице сменяющих, – о скупцах, вздох последний испускающих и (О неумолимая судьба!) на других драгоценные свои богатства оставляющих! Даже самые средства увеселения нашего есть перечни усопших! И колико редко глас славы звучит не в хоре с погребальным звоном!
Ну тут да, не поспоришь, мрачняк. А уж последние измышления, где Херви сносит крышу от восклицательных знаков, читаются, будто тот для выразительности колотит кулаком по кафедре – а то и по крышке гроба. Стадс понимает, почему такой материальчик может подпортить кровь. С неестественным драматургическим чутьем на солнце набегает облако и все накрывается пятнистым экраном серого полутона. Последние две строчки как будто написаны специально для исполнения Стадса. Средства нашего увеселения, во многих из которых он появлялся сам, еще какие перечни усопших; выбитые кладбищенские титры, что ползут бесконечно, – тоскливые гроссбухи потухших звезд. А что до гласа славы – он сомневается, что узнает его, даже если услышит – а это вряд ли, если Херви что-то понимает и тот действительно звучит в хоре с погребальным звоном. Впрочем, и так было бы неплохо, если подумать. Большинству достается только звон.
Покончив с кратким унынием, снова показывается солнце. Следующий лист в хлипкой стопке – текст, предположительно, единственного сохранившегося гимна Херви, «Раз все стези времен дано»: «Раз все стези времен дано / Лишь Господу блюсти, / О, может кто ль избрать удел, / Нам назначать пути?» Стадсу по душе фатализм, подходящий по интонации похождениям оперативника «Континенталя» или Филипу Марлоу, – идея, что все наши будущие крахи и разочарования уже предписаны и только терпеливо поджидают дальше по шоссе – или по стезям времен. Он думает, они с Херви вполне бы согласились насчет направления этих путей-дорожек, и делает вывод, что, выходит, из-за этого трепа про антиномичное предначертание между Джоном Уэсли и его бывшим капо и пробежала кошка. Пока рядом пчелы клятвенно шепчут на уши первым цветам года, Стадс продолжает разгребать кучу-малу информации.
Ему никогда раньше не приходило в голову, что все главные английские гимны и их композиторы как будто расцвели в семнадцатом и восемнадцатом веках – на плодородном суглинке Реставрации, обогащенном питательными веществами гражданской войны, лошадиными и человеческими биоотходами или нитратами сожженных церквей. Круглоголовый Баньян выдает «Паломника», не успели зарасти шрамы на зеленых склонах Несби, а Уэсли, Купер, Ньютон, Херви, Доддридж, Блейк – обычные подозреваемые, – прижатые под перекрестным огнем самых разных времен и конфликтов, пытались заглушить песнями свистящие мушкетные пули. Заказняк Оливера «Багси» Кромвеля на Карла Первого перевернул с ног на голову всю Англию, понимает теперь Стадс. И канонадой гимнов еще ничего не ограничивается. Разве ему не говорили, что бильярд вошел в моду только в этот послевоенный период, а сложная, но предсказуемая баллистика нового времяпрепровождения помогла Исааку Ньютону с парадигмой, на которой он построил все свои законы движения? А где были бы нуарные детективы вроде Стадса без морально антисанитарного бильярдного зала с омерзительными тенями и безжалостным белым светом? Что-то тут есть между строк – дреколье и ряды строф, траектории шара и пули, то, что следует знать актеру, векторы монархии или сюжетные линии истории. Идея пока сырая и неуловимая, без какой-то важной детальки, чтобы обвязать все бантиком и подать на блюдечке. Заметив, что витает мыслями в облаках, Стадс возвращается ко все более влажной и жухлой бумаге в узловатой клешне.