Иерусалим — страница 288 из 317

Когда он в следующий раз выглядывает на улицу, там уже нет ни Перрита, ни его юбки. Стадс убирает очки и прислоняется к псориазным кирпичам. И что теперь? Он дошел до места, которое искал, и дальше дороги нет, не считая наверняка самоубийственного преодоления стены, к которой он привалился, прямиком в заросший пчелиный кафетерий. Он не может физически занять места в пространстве, согретые жаром тела Джеймса Херви; не знает, чего вообще надеялся достичь своим паломничеством в исчезнувший край. Идти по стопам мертвеца, словно какой-то карапуз, торопящийся за отцом по снегу, ворваться с одной только слепой верой в район, словно если пройти по тем же улицам, что и другой человек, то создашь с ним какую-то связь, – что же он за дурень, простак, а то и фраер? Места не ждут там, где их оставляешь. Возвращаешься – и даже если все на вид так же, как было раньше, то на самом деле это уже совсем другое место.

Он помнит Малыша Джона во время одного из их сравнительно вдумчивых и не таких буйных разговоров. На его фольклорного друга неожиданно напал тоскливый, даже плаксивый стих, и он заговорил о детстве, которого не помнил толком, о восточных сказках, в которых на самом деле не побывал.

– Знаешь, а я бы туда как-нибудь вернулся, в Персию, в старую страну. Посмотреть, что там к чему.

Нет, Джон, старина. Не выйдет. Персии нет. В 79-м там была революция, когда Джимми Картер запретил церэушникам откупаться от аятолл, чтоб те не трогали твоего дедушку. Его вышвырнули и позволили раку докончить дело, и можно поспорить, что новый режим не испытывает горячих чувств к твоей семейке. Да и страна теперь называется Иран. Ты там не нужен. И никогда не был нужен.

Конечно, вслух такое не скажешь. Можно только что-то уклончиво пробормотать и пожелать удачи, попросить привезти крылатого коня или ковер-самолет из дьюти-фри, зная, что как только Джон протрезвеет, о милой ностальгической поездке в Мордор будет забыто. Жаль только, Стадс сам не послушал свой же негласный совет, не понимал до этого самого момента: то, что верно о Тегеране, верно и о Школьной улице. Этот драный клочок земли повидал революции, как одни тирании сменяются другими, его характер переосмыслялся самыми разными видами фундаментализма – и социополитического, и экономического: король Карл, Кромвель, король Карл-младший, Маргарет Тэтчер, Тони Блэр. Если подумать, земля под ногами Стадса даже разделяет статус «короля в изгнании» Малыша Джона: ведь грубая трапеция, обрисованная с одной стороны Школьной улицей и переулком Узкого Пальца и садами Петра – с другой, – это территория саксонского дворца Оффы, с церквями Петра и Григория по бокам, на западе и востоке соответственно. Зияющий вход в погребенный склад древесины Джема Перрита вел когда-то в королевские конюшни, и если бы ему хватило ума родиться где-то на двенадцать сотен лет раньше, то сын Джема, Бенедикт, вполне мог быть придворным стихотворцем в холщовом наряде или на худой конец королевским шутом. «Бедный Том озяб» и овечий мочевой пузырь на палке. Да это Бен смотрелся бы в роли как влитой.

Ветер холодит щетину, и Стадс встряхивает головой, чтобы очистить ее от воспоминаний – от меланхолии, что окутывает, как пороховые пары. Сколько он уже торчит на углу улицы Григория, без толку размышляя о мертвых карликах и что при переделах земли обычно больше всех проигрывает земля? Он замечает легкие перемены в местном окружении, говорящие, что он уже долго подпирает покосившуюся стену. Западное небо чище, а свет разбавленней и удобоваримей, у конца синей фрески дня истончаются приглушенные оттенки красок. Далеким машинам и грузовикам как будто больше нечего сказать, их разговор осекается и все чаще затихает, сводясь к покряхтыванию в тиши после часа пик. Птицы, планирующие к водосточным желобам, стряхивают заботы дня и порхают с беззаботным видом возвращающихся домой работников. Пятница, 26 мая, заливается розоватым пристыженным румянцем своего завершения.

Он решает окинуть глазами, расставленными в стиле мистера Картофельной головы, Подковную улицу, глянуть, что осталось от другого конца Святого Григория, прежде чем вернуться домой и поставить точку перед многоточием завтрашнего дня. В отсутствие промозглого ветра он задирает кожаный воротник, чтобы почувствовать себя отделенным от общества, и с последним взглядом на неопознанное предприятие, заменившее Оффу, Джема Перрита и все, что было между ними, спускается вниз по улице Григория с дерзкой походкой, поводя плечами, с заходящим солнцем за спиной. Слева обветшание участка на углу длится без изменений, тогда как справа нет вообще ничего – агорафобная полоса освежеванной земли, беспрепятственно скатывающаяся до пути Петра, с вытисненным сланцем сплющенных планов домов, словно квантовой рябью, еще различимой на «шкуре» черных дыр – горизонте событий, – единственном дошедшем до нас свидетельстве существования уже переваренных небесных тел.

На повороте улицы, где она резко ныряет на юг, стоит трехэтажная викторианская фабрика – огромный куб копченого кирпича, преображенный в звукозаписывающую студию. Высоко на сажистом фасаде закреплен модный минимальный логотип в наивной попытке навязать характер зданию с амнезией, которое теперь притворяется «Феникс Студиос», – благонамеренная попытка пробудить пламя перерождения из пепла района, которая явно кончится пшиком. После таких пожаров это не работает. На вроде бы заброшенном дворе сбоку здания свалены морены шин, принесенные сюда давным-давно как будто бы черным резиновым ледником в долгую холодную зиму после эры динодозеров и тиранноваторов, изгибавших и вращавших суставчатыми шеями, чтобы с неразборчивым аппетитом откусить от передней спальни расселенной семьи, пока с желтых металлических челюстей свисали серые сорняки обоев. Он сворачивает направо, на продолжение улицы Григория, только чтобы обнаружить, что его нет. За студией ничего не отделяет конец дороги от двух полос Подковной улицы, параллельно сбегающих по холму, не считая парочки нелепо низких заборчиков, которые даже Малыш Джон переступил бы и не заметил. Стадс вскользь чувствует себя обязанным дойти до самого конца улицы, чтобы обойти уже не существующие базы, строительные склады и дома – из уважения к мертвой собственности, – но сам видит, что это так безумно и хлопотно, что просто срезает по голой земле.

Широкая дорога лишена машин и людей от самого подножия у обглоданного скелета газгольдера до вершины, где она вливается в Мэйорхолд. В запустелом хиатусе между освобождением от работы и свободой заложить за воротник голоса квартала – и современные, и древние – отключаются резко, как саундтрек на заднем фоне. Он слышит, как пустые моменты оседают пылью на забытый проезд, обволакивая его призраков, как сползает с холма тишина, чтобы потом заглушить вдалеке собравшиеся за ужином семьи Фар-Коттона. А после почти наверняка раздастся какофония сирен, рвоты, любовных воплей в мобильные и прочий кошачий концерт, но пока что здесь непрописанная пауза, долгожданный мертвый эфир.

Он не торопится подняться по склону, чувствуя профессиональную обязанность замечать все, не дать ни одному нюансу ускользнуть от заточенного до бритвенной остроты внимания. Вот расколотая в углу на фьорды дорожная плита, вот вид сзади на горизонт Лошадиной Ярмарки, со скрытыми от глаз изнаночными швами, любовно облепившими плоские крыши, – антеннами и высотными грибницами спутниковых тарелок, растущими из кирпичей дымоходов или водостоков. Через дорогу, над низким рельефом бетонного отбойника вдоль позвоночника склона, видна противоположная сторона Подковной улицы в заметно лучшем состоянии, чем растрепавшийся край, который патрулирует Стадс, – она цепляется за относительно прихорошенный городской центр, а не отваливается к богом забытому лоскутному одеялу Боро. Некогда гавань пиратских байкеров «Портовые огни» ныне терпит унижения в обличье «Веселого придурка» или как там это читается, но само здание все-таки еще на месте и однажды может снова встретить клиентуру в кожаных латах. Двор с железными воротами чуть дальше, приделанный к бильярдному холлу 1930-х, кажется неполноценным без развеселой компании послевоенных папаш в демоб-костюмах с заплетающимися ногами, которые никак не могут распрощаться, пока неторопливо идут на выход.

Сразу за бильярдом – угол Золотой улицы, где век назад стоял Дворец Варьете Винта – зал, где неоднократно выступал Чарли Чаплин. Стадс не уверен, что номера великого экранного бродяги о развеселой и висельной бедности будут выглядеть так же хорошо на фоне современности; нищета бывает разная. Да уж, вряд ли. Хотя, возможно, только потому, что Стадс не может представить Боро в нестареющих черно-белых цветах, а их тяготы – под саундтрек бойкого пианино. А музыкальное оформление меняет все. Если бы под его сцену изнасилования пронзенной сестры в бессоновской «Жанне Д’Арк» поставили какого-нибудь Рика Эстли или тему из «Степто и сына», было бы просто уморительно. Или Nessun Dorma под его роль Гамбурглера.

Сравнявшись с бильярдным заведением через дорогу, он возвращает внимание к потрескавшейся бетонной гипотенузе, по которой сейчас поднимается, – к грязной стороне улицы, с эстетикой эксгумированных останков и злым псевдонимом на каждом фонарном столбе. Прикинув, что как раз приблизительно достиг места, где когда-то был восточный конец улицы Святого Григория, он задерживается, чтобы осмотреть раны пострадавшего района, оценить полный масштаб увечий, нанесенных в состоянии аффекта его сути, даже его карте. Хирургическое изъятие жизненно важных органов – возможно, это почерк убийцы? Некоторые неглубокие порезы на архитектуре, по профессиональному мнению Стадса, кажутся ранами при самозащите, и он готов поставить хорошие деньги, что под черепицей обломанных ногтей округи найдутся образцы ДНК в виде заявок на перепланировку. Сам поразившись неожиданной резкости своей детективной аналогии, Стадс вдруг чувствует, что с него хватит. Эта округа, ее же просто… ну понимаете. Изнасиловали и проломили череп. Но она сопротивлялась. Умница. Храбрая девочка. Покойся с миром.