Иерусалим — страница 289 из 317

Найдя в одном из карманов куртки салфетку из кафетерия, Стадс быстро протирает блестящие глазницы, сморкается и берет себя в руки, прежде чем продолжить осмотр. В безумной мешанине случайных поверхностей и знаков ничего не указывает даже на гомеопатическую память воды о церкви. Прошлое прижгли. Одно тусклое красное пятно на изуродованной стене без преимуществ корректирующих линз кажется ему сургучной печатью на указе о казни территории, приговоре, подписанном еще несколько поколений назад, давно исполненном и забытом. Тем не менее не это видел готический школьник в коротких штанишках Джеймс Херви, пока шаркал сумкой по шершавым подоконникам восемнадцатого века. Не это чувствовал безымянный пилигрим-монах, вернувшийся домой из Иерусалима тысячу лет назад, посланный ангелами к центру его земли для того, чтобы установить там грубый крест, вытесанный из тяжелой скалы, послание с Голгофы – окаменевший поцелуй на открытке. И тогда никто не сомневался о происхождении этой весточки, особенно если доставкой занялся «Фед Экс» серафимов. Никто не задумывался о личности отправителя, даже с пустым полем обратного адреса. Ангельские курьеры были неоспоримыми научными фактами, их камни-распятья – эквивалент бозона Хиггса, присланного подтвердить стандартную теократическую модель. Другими словами – штука серьезная. Более чем полный набор.

Неудивительно, что артефакт поднял такой переполох, был установлен в фасад церкви Святого Григория, выходивший на Подковную улицу, где и оставался местом паломничества многие века – столько отчаянных пальцев поводили по гладким осям к их пересечению, столько охромевших и намозоленных ног тесали камни мостовой. Центр страны, измеренный теодолитом самого Господа. Это явно имело вес для короля Альфреда, когда он нарек Нортгемптон первейшим из широв, а по сути – столицей альтернативной истории, в которой не было Уильяма. Великий правитель-пирогожог лишь проштамповал разнарядку, спущенную сверху. Не просто какие-то королевские угодья – здесь была святая земля, отмеченная ребятами с нимбами, когда им дал добро Всемогущий. Вот как люди все восприняли – и вот как все было в том жестоком и полном чудес мире, почти как мире самого Стадса, только надушенном навозом за неимением кордита. В темные века нуарное мировоззрение – неизбежное следствие.

И все же даже с пропастью шириной в тысячелетие, отделяющей происхождение реликта от школьных дней Херви, разве концептуальный заряд и вдохновляющая важность этого предмета могли умалиться в глазах верующего, особенно семилетнего мальчишки с отцом-церковником? В течение десяти лет – почти четверть скоропостижно оборванной жизни – недужный ребенок опускал глаза и руки на примитивный и серьезный талисман, высеченный Х на внутренней карте сокровищ, зародыш кристалла из самого Иерусалима. Простая, фундаментальная форма не могла не отпечататься на смежающихся ко сну веках – на цветах плывущего постельного скринсейвера, настроечной таблицы в гипнагогическом телике. Достаточно, чтобы отчеканить этот минималистический шаблон на грядущей жизни Херви, уверен Стадс. Фрагмент, занесенный из вечного и святого города, вполне мог стать тем самым шилом в заднице, что сперва привело юного экклезиаста на одну сторону с предприятием Джона Уэсли, а после распрей – на другую. Он назывался «руд в стене» – воплощение гранитных убеждений Херви, основа его текстов, «Терона и Аспазио» или кладбищенских медитаций, энергия, в конце концов пробившаяся в Уильяме Блейке, который замкнул метафизический круг, когда написал «Иерусалим».

Вокруг оскаленного Шерлока, созерцающего беспорядочную свалку десятков веков, призраков провалившихся социальных стратегий и смешение несовместимых строительных материалов, которые являло стенное месиво, мало-помалу смеркалось. Давно исчез руд, забрав с собой всю церковь, оставив только заметное и опустошающее отсутствие. Стадс не может не спросить себя, куда же она делать, эта высеченная икона, присланная пометить середину земли, центр его бульварного расследования. Уволокли какие-нибудь хваткие рабочие во время сноса, корыстные, а то и искренне набожные? Или больше похоже, что его не узнали из-за поблекшей ауры, без значимости, давно ушедшей в жадную грязь, выбросили в водосточную канаву глубже, чем гробница святого Рагенера, которую наконец обнаружили когда-то в девятнадцатом веке? Состоящий из материи едва ли не такой же древней, как самый мир, великий плюс, обозначающий положительное направление местности, – Стадс знал, что он еще где-то есть, пусть даже и в виде рассеянных по земле осколков. Когда наступит конец пространства и времени, разобщенные молекулы знака будут с нами до самого финала, наверняка нетронутые, – символ, который надолго пережил символизируемую доктрину, с такой вмененной праведностью, что просуществует еще эпохи после того, как Херви, Доддридж, Блейк и все остальные пойдут по пути всякой плоти в предопределенной вселенной.

Атавистичное пинеальное чутье говорит ему, что за ним наблюдают, – врожденный рефлекс сыщика, критически важный для воображаемой работы. Развернув свой незаурядный профиль, напоминающий угловатый симулякр индейского вождя из «Фортеан Таймс», он бросает гневный взгляд на холм, где на углу Лошадиной Ярмарки настороженно замер маленький тучный человечек с белокурыми волосами и бородкой под стать – похоже, один из маленьких помощников Санты. Лицо ротозея – а глаза за очками широко раскрыты и зафиксированы на Стадсе с выражением испуганного непонимания, – словно бьет по хилому звонку в отеле гостиницы из 40-х – чертогах памяти сыщика, вынуждает доставать полупустые кофейные чашки и стопки порнографии из мысленной картотеки, просеивать устаревшие розыскные плакаты в поисках клички знакомой изворотливой морды.

Когда этот кадр торопливо отворачивается, будто притворяясь, что он только что не палил детектива, и бросается через Лошадиную Ярмарку на другую сторону, подчеркнуто не оглядываясь, тут-то серые клеточки и выдают результат. Незваный гость в личной теледраме Стадса – бывший депутат Джеймс Кокки, тот самый жизнерадостный лик, что торчит под заголовком еженедельной колонки в местной «Хроникл энд Эхо», какую Стадс почитывал, пока гостил у мамы. Это такое кодовое название офиса. Осторожность лишней не бывает.

Глядя, как отставной глава управы с трудом катится объемным снежком вверх по Конному Рынку в сторону Мэйорхолд, размороженный пилтдаунский охотник задумывается о позднем, но, вполне возможно, логичном появлении Кокки на финишной прямой сюжета. Хотя технически жанр, как правило, требует, чтобы убийца был тем персонажем, с кем читатели или зрители знакомятся как можно раньше, всегда есть и будут смеющиеся над традициями мэверики вроде Дерека Рэймонда с его засаленным беретом, все еще висящим за стойкой во «Френч-хаусе» в Сохо, подражающие реальной жизни в том, что их злодей часто человек, которого никто ни разу не видел. Стадс трезво размышляет, что в работах таких оригиналов – во всех смыслах этого слова – история чаще рассказывает о лабиринтовых мыслительных процессах протагониста, чем об извивах дела, которое тот отчаянно пытается раскрыть. Так что нет никаких неоспоримых литературных императивов, сбрасывающих бывшего депутата со счетов. Пока уменьшающаяся тушка бывшего лейбориста удаляется из вида в медленном красном смещении, у Стадса наконец складывается картинка.

Предположительно, приложив руку – или по меньшей мере пухлый пальчик – к изуверскому смертоубийству района, будучи еще в должности, пусть даже и в пассивной роли, Джим Кокки целиком подходит к портрету подозреваемого. Одно это выражение в его выпученных текс-эйверивских [180] глазах, вороватое и виноватое, сразу перед тем, как он развернулся и ушел смешной походкой. Ведь говорят же, что если подождать, то убийца всегда вернется туда, где все произошло, на место преступления? Иногда чтобы позлорадствовать, а иногда – в панической попытке скрыть изобличающие улики. Порой, как ему рассказывали, чтобы помастурбировать, хотя Стадс сомневается, что сейчас тот случай. Ну и, конечно, изредка позыв злоумышленника взглянуть на меловые контуры на земле рождается из искреннего раскаяния.

Выше по холму новый главный подозреваемый исчезает вдали, как белая фосфорная точка, съеживающаяся в беззвездных просторах остывающего телика из 1950-х. Изогнув нижнюю губу так, что сам испугался, что, если отпустить, она резко свернется и сползет по подбородку, кряжистый частный сыщик поворачивает на юг и возвращается туда, откуда пришел. Он знает, что Кокки – неприкасаемый; знает, что ему ничего не пришьешь. Забудь, Стадс. Это Китайский квартал.

Треугольники и ромбы нарезанного неба за переплетом старого газгольдера дальше по склону начинают густеть до цвета индиго, и он уже чувствует, как на его неопределенное повествование опускается непроглядный агатовый цвет ночи, большой обсидиан приземляется в переусложненный континуум, где до завтрашнего утра и рандеву с Уорреншей на выставке остаются отчаянные часы. Он направляется туда, где оставил – ой, ну черт уже знает, хоть путешествующий во времени «Де Лореан», например, – а в его утесистой голове – готические трансепты и детерминизм, унылый часовой механизм кособокой, бильярдной сюжетной траектории – арки персонажа, которая сходит за жизнь.

Он думает о крестах, подставах и Большом Боссе за кулисами, что дергает за ниточки Херви, Уэсли, Сведенборга и всех остальных, – человеке наверху пирамиды, неуловимом мастере ночи и смертоносной интриги, которого никто не видел, которого часто объявляют мертвым, но он всегда находит какую-то лазейку для сиквела.

Стадс разыскивает машину в затянувшемся монтажном наплыве сумерек, едет домой, проверяет, не оставили ли сообщения кастинговые агентства, ест разогретый ужин и ложится спать. После немалого времени и кружки «Хорликса» наступает нуар.

Веселые курильщики

  Промозгло. Ден проснулся под крыльцом

  На твердом камне, сглаженном ходьбой,