Иерусалим — страница 291 из 317

И он не знает, сколько просидел.

Ничто не претерпело перемен —

Но странность средь таких давящих стен

Разлилась словно; мастер темных дел,

Тот шарик, в собственном соку варясь,

В слюне купаясь, в кровь пускает яд —

Минуя зубы, разрастил вайи

В кишках, желудке и костях.

Ден ерзает, все пальцами хрустя,

И дергается, словно не в своих

Тарелке или шкуре. Взбеленясь,

Взмывает, меряет шагами пол,

Пытаясь нервов мутный шок смирить,

Тогда как Кенни, лысый бегемот,

Уныл и зол, не чувствуя приход,—

Что очевидно, если обратить

Вниманье на здоровый ореол,

Или послушать кислый монолог:

«Ну на хуй. Че-т не торкает никак.

Пойду скурю свое». Но Ден, уйдя

По бесконечному ковру в себя,

Не слышит – ведь внутри него бардак,

Туман диссоциативный заволок

И кто он, где он, мысли в голове.

Но и в прострацьи видно все равно,

Что он в костюм старинный приодет,

Точь-в-точь как Чарли Чаплин, спору нет —

Бродяжка с кадров старого кино

На сцене, вдруг поблекшей до ч/б.

И Жирный Кенни рядом в мгле пыхтит,

Весь в черном, с белым лишь лицом; на нем

Такие же пиджак и котелок,

А их походка – чисто ламбет-уок.

Но здесь не только лишь они вдвоем:

Народец странный вдруг в углах пестрит,

Харкает, матерится – люд простой,

Герои дна, драк, пьянств и хулиганств.

А из щелей меж их пропитых лиц

Свет серый, грязный льется, словно из

Других математических пространств

Иль пролетарской вечности, смурной

От горечи бескрайней. Как пушок,

Наверх с коллегой тащит их двоих.

Все ближе эти черти на рогах;

В ушах – их смех, а в животе – война.

Стал наизнанку вывернут и мир,

И Ден – сменился полом потолок,

И кажется, что, воспарив к нему,

Сливается с сосновою доской:

Теперь на нем не кожа, а взамен

В кошмаре том он – голый манекен,

Хрящи – пазы, на коже – косослой.

По грудь проник он в нищую корчму.

Из глотки рвется скрип, слеза-смола

Течет густой по струганой щеке.

Ден смотрит в страхе и с раскрытым ртом:

Его хозяин с деревянным лбом

Таким же – у оравы на крючке,

Которая не в лад поет слова:

«Веселые курильщики нас звать,

Орда немертвых и нетрезвых душ.

В загробной жизни хорошо сидим

И от нее немногого хотим:

Бедламских Дженни в Паков пунш

И жбан – чтобы выпить или настучать!»

Угар буквально адский окружил,

Ден мечется, застряв, но видит лишь

Как пожелтевший лыбится тукан

С таблички «Гиннесса»; затем болван

Сосновый мечет взгляд шальных глазищ

На тех, кто в этом пабе старожил

И старомертв, на серых синяков,

Клубятся что и склабятся вокруг.

Один из них, в пальто и котелке,

Стирает крысий потрох на губе.

В его карманах полчища зверюг,

Но он не худший здесь, как ни бредов.

У одного, черт, расползлось лицо:

Рот на носу, а очи – на ушах.

Еще – гром-баба, и на кулаках

Она б свалила даже мужика;

   Ее божба благая не слышна

   В акустике сей мира мертвецов:

   Не звук, а пшик, помехами забит.

   Источник какофонии на раз

   Нашелся: труппа трупов у стены

   На сцене строится – мрачны, грустны,

   Готовят барабан, трубу и бас.

   Воспряли духом – вокалист спешит

   К концерту: он упитанный титан,

   Он весь – живот, берет и борода.

   Он катится под возгласы друзей,

   За ним Ден замечает двух детей

   В укрытии аршинного бедра.

   Одет в какой-то клетчатый кафтан

   Один из них, блондинчик в кудельках.

   Зовет их Ден, но лишь привлек толпу,

   И те на темечко жмут каблуком

   Ему, под шутки втаптывая в пол

   И оскорбляя стихотворный слух

   Надсадной злобой в пьяных голосах.

   «Эт ж чурка, гля, как чучело аль как

   Нога, что носит Эллиот-Хромой!»

   Большого Кенни – в чем мать родила —

   Бухая баба в оборот взяла,

   Инициалы режет с миной злой,

   В руке, начхав, что голосит толстяк.

   Ден слышит под покойников пятой,

   В болоте из опилок и заноз,

   Как круглый бард бар зычно огласил

   В бугурт у сброда бурного спросив,

   Где Фредди Аллен. И на тот вопрос

   Ответ – что он в таверне, но другой,

   На чем уходят дети. Шелупонь

   Удваивает гомон, гвалт и гнев,

   Под песню топчут Дена свирепей,

   Пытают Кенни вновь, а менестрель

   С ансамблем грянул удалой напев

   Чтоб тени пьяно выли в унисон:

   «Веселые курильщики мы все —

   В честь кабака, где пьем уж лет писсят!

   Мы с белочкой в чаду, в бледном аду,

   На гаде гад, бедламный проблядун!

   Так чокнемся, зажмуримся, и всяк

   Гуляй, рванина, в вечной нищете!»

   И Ден в сосне зыбучей под сей шум

   Как будто рыба, бьется меж миров,

   Мишень нападок падали, в беде.

   Забыт уже наркотик, даже где,

   Когда и кто он есть вообще таков —

   Остался лишь пивной делириум

   Угроз и башмаков. А визг вблизи

   От Кенни заглушает песняров

   И музыку – под что им помирать

   Придется, встретив зассанный сей рай,

   Ад либо лимбо, где всегда есть дом

   Для голи с варварством, как в давни дни,

   Где бедности порочный круг есть факт,

   А не метафора. Идут века

   Как будто бы, пока не входит внутрь

   Босяк убогий цвета перламутр,

   С собою бедолагу волоча:

   Лицо – из крови и стекла бардак,

   Когда-то ангельское. Вмята грудь.

   Звон, хохот, голос: «А ему чаво?»

   Бродяга оглашает посему

   Улики все и жуткую вину

   Того, но Ден ныряет глубоко

   Под пол, не слышит преступлений суть,

   Но видит наказанье. За грехи

   Срывают с пленника худой костюм

   И ставят на колени. Кенни же

   Со вставшим членом-брусом, неглиже,

   Узнает на себе и наяву

   Что мертвецам не страшны петухи.

   Как узник оказался на конце

   В занозистом коитусе самцов,

   Заводит призрак-зритель гадкий хор:

   «Нам весело куриться до тех пор,

   Когда приходит время кулаков

   И правосудия над улицей —

 Где в каждом мудаке и мертвеце

 Супротив Мильтона играет кровь:

 Без Сатаны вершим мы приговор!»

 Тут Дену кажется, как будто он

 В реальный денный мир сползает вновь —

 И тонет в сне, опилках и гнильце.

 Как с вечеринки выше этажом,

 Доносится вопль боли мужика,

 Кого на кол там начали сажать,

 Но Ден – у Кенни уж в жилье опять,

 Где вылетели пробки – прямо как

 В том жутком пабе. В сумраке немом

 Ден видит, что он, как сидел, сидит;

 Хозяин занимает свой диван.

 А значит, беготня и страшный бар —

 Всего лишь сверхъестественный кошмар.

 Изнемогая, парень впал в туман,

 В беспамятство. Но опыт не забыт:

 Ден помнит, хоть теряет разум свой,

 Что мертвые – буквально низший слой.

* * *

 К сознанию из серого ничто

 Идет – по осмыслению за раз:

 И кто, и где он, и когда; вкурил,

 Что тело в кресле. Веки приоткрыв,

 Ден шумно выдыхает, убедясь,

 Что здесь украдкой солнце из-за штор

 Пупку жирдяя дарит поцелуй.

 Еще свеж в памяти поблекший ад

 Иль рай; а здесь же краски пьет зрачок.

 Ден сплевывает сальвии комок

 Горчащий, пробует нетвердо встать

 Чтоб нужник напоить потоком струй.

 В прихожую – к позывам брюха глух —

 Прокладывает путь, наверх бочком

 По возмущенной лестнице, отер

 Плечом обои, там нашел фарфор.

 Заглядывает в глотку грязному очку,

 Откуда окатил поганый дух

 А с ним и память, острая как нож:

                           Крыльцо Петра, студенческий кредит —

                           И, боже, он сосал у Кенни хуй?

                           А где они там были наверху?

                           Ошеломлен Ден. Он блюет, хрипит,

                           Всю жизнь спустил в толчок, его бьет дрожь.

                           Опустошенный, смыл он наконец.

                           Гремящих труб хор, как кишечный тракт,

                           Ревет во гневе, словно минотавр.

                           Сбежавши вниз под дробный стук литавр

                           В башке, ныряет он в передней мрак,

                           Где на диване спит наркоделец

                           С зажатой трубкой. Дену западло

                           С ним на прощанье тратить много сил,

                           Но все же подошел: «Ну, я погнал».

                           Ответа нет. Ден видит, как на скальп

                           Садится муха под жужжанье крыл.