Она нарочно приняла подобное карпатское мировоззрение, но если вдуматься, то игры, судя по проникшей в обиход терминологии, при зарождении действительно могли иметь какую-то метафизическую функцию. Веселье с плясками как «игрище» известно. Бизнес честных правил – это «честная игра». Войти в игру – то значит к делу приступить. Лесная дичь и даже проституция зовутся game – игра. Обыгрываем мысль, отыгрываем час, заигрываем вещь. Что наша жизнь? Игра же стоит свеч, настрой – игривый или игровой, играют свет и тень, «гейм овер», а у Эйнштейна Бог не играет в кости. Мик в последнем не уверен – он подозревает, будто сила высшая не только любит раз-другой рискнуть, встряхнуть и выкинуть случайный результат, но так при этом увлечется, что один из кубиков умчится под диван – потом верь на слово, что выпали шестерки. В адрес данностей религии и физики издав небрежный хмык, Мик ставку делает еще одну на сон – на левый бок бросает свои кости медленно, лицом к свернувшейся спине жены. Давай, давай, теперь мне повезет. Здесь склейка, резкий переход.
Внизу раскинулся ковер восточный – он сплетён из сплетен, свит из оптоволокна, весь в миллионе завитков причин и следствий; хаос – лейтмотив. В Шотландии вручается работнику гуманитарной миссии в Багдаде премия поэта Бернса, но посмертно. А где-то в Перу в преддверьи выборов конфликт сторонников двух партий кончился стрельбой и жертвами, а в Херефорде полицейские отдела «Западная Мерсия» разыскивают очевидцев зверской групповой атаки подростковой банды на мужчину. С мандельбротскими самоподобиями множатся структуры всей системы, и в масштабах разных – но неясно, как и прежде, снизу вверх иль сверху вниз сочится вред. Кипит и парит гнев, а это значит, скоро хлынет зябкими ручьями правосудья конденсат. Итог – культура, что работает на внутреннем сгорании, машина клоунов, ползущая толчками взрывов без линейного развития, без всякой ценности для наблюдателя – одно лишь предвкушение пред неизбежной фарсовой аварией. Ползучей плесенью неона СМИ украшены все остовы идеологий на Земле, она пускает метастазы неразборчивого хаоса в доселе удобоваримый нарратив – отредактированное сознание под эмпирическим потопом. В вымерших почти ньюсрумах, где и поныне сигаретным табаком кадит, идут стервятники на перехват всех инфоповодов по телефонным проводам – как от семей погибших, так от адюльтерных звезд, – тогда как в Конго льется кровь за переделы территорий из-за разработок вожделенного тантала – без него не запоют наутро новые мобильные; и, как Тантал, мир видит: тлеет на глазах обещанный банкет. Привычные к пределам пищевых цепочек верхним, хищники теперь сползают к дну по звеньям, кровью смазанным, ища объедков в подворотнях. Наезд сквозь мерзлоту воздушных коридоров, сквозь высоты полицейских вертолетов – к Нижней Банной.
Как только кончит он – так кончится она: вот так оцепенело Марла видит расписание свое. От пенетрации дерет щель и глаза, но как-то далеко – лишь стук соседского ремонта, что уже забыт, неслышный в монотонности глухой. Сухой горох по крыше барабанит, и она абстрактно замечает: дождь пошел за окнами авто. Что редко и по меркам каждодневной и безличной клиентуры – в бешеном насильи этом от нее не нужно вовлеченья: наказанье явно предназначено другому – частный ритуал, закрытый для нее. Свисая на израненном лице, качаются туда-сюда косички – занавес финальный вздрагивает при вступлении ударных сзади. Ситуация проникнута ужасным принужденьем, словно ни она, ни гад розовощекий не по доброй воле здесь – трясутся, бьются в жутком кукольном спектакле просто потому что. И нет выбора, лишь просидеть спектакль серый до самого до горького конца – как зритель поневоле чужого и немого монолога, самовыражения в искусстве надругательств. Отстраненная статистка, Марла вся в прострации и в стороне от постановки. Ей почти знакома коленопреклоненная актриса во второстепенной роли: щеки впалые в потекшей туши, грустная мордашка, блеск глаз, застывших в темноте салона «Форда», налитых глухим смиреньем с жалким сим исходом, сим бесславным и бесцельным завершеньем, – но кто ж тогда за всем следит, откуда? То не Марла, ясно. Кто-то с именем другим и с чистой головой, без приступов тревоги и нужды, – тот, кто взирает на уже прошедшее лишь с тусклым сожаленьем, будто вспоминая. Эта ночь без всякого подобия – неужто вся она, неужто все гигантские последние мгновенья, что больше, абсолютней, чем казались издали, уже происходили – или же в каком-то смысле происходят вечно? Кожа, что под липкими ладонями, аляповатая и чувственная мякоть красок от доски приборной, выделяющие сценарий, каждый яркий элемент, такой знакомый жутко, жутко резонирующий, как мисс Хэвишем в огне и как большой индеец-пациент, окно дурдома высадивший раковиной, – словно все те образы литературы и кино, которые горят витражными цветами вне обыденного времени. С покорностью животной приближается она к печальному концу в собачьем стиле: на больных коленях, обожженных кожаной обивкой, к пропасти ползет и к самой кромке смерти. Впереди не ждет туннель – один лишь обостренный фокус восприятия, – не ждет и белый свет, – один припадочный движенья сенсор на каком-то гараже. Перед глазами жизнь не промелькнет – и все ж она увлечена пустячными деталями своей прошедшей драмы: альбомом про Диану и библиотекой мрачной атрибутики на тему Потрошителя. Фиксация былая на сих темах, именно на них и никаких других, теперь непостижима и знаменьем ей кажется от подсознания, а не случайным хобби: ныне предстоит ей влиться в жалкие ряды девиц в чепцах и петтикотах – в сущности своей, всё одного мужчины жертв, из века в век один лишь Джек, – и более того, затянутая, страшная погибель ждет ее в чужой машине, сзади. Сей злой двор с мигающей подсветкой все ж не Пон-де-л’Альма, не мост душ, хотя в сем обступившем кирпиче и бессистемных папарацци-вспышках света разница невелика. Места другие сводятся к сему, как вся история сужается до сих немногих, драгоценных и мучительных минут. Любой сюжет – хоть биография, горячая романтика иль первобытное предание глубокой старины, – все суть она и это; что вокруг нее. Отлично зная, что любой и каждый вдох отсчитывает время до финала, все же благодарно Марла втягивает спертый дух прокисших шока и сношений, упиваясь столь недолговечной радостью дыханья. Увлажнившись, наотрез ее глаза дают отказ хоть раз моргнуть и пропустить фотон единый – сей парад последний света, зрелищ, – вперившись в дверную ручку в паре дюймов от больного носа, в отторжении от мира позабыв, на что они глядят. Здесь новая ТЗ.
Он механически наполовину достает, вбивает снова – миг закольцевался, только все же патина волшебная спадает – так неуловимо, словно смена пленки или переход от цифры на аналог. Вне трясущейся машины хлещет, хоть не помнит он, как раздождилось. Меланхолия находит, всякие мыслишки – впрочем, то наверняка от порошка эффект побочный. Мысли вроде «Ты отныне навсегда отрезан от людей» – не в смысле, что его поймают и закроют – этого не будет, нет, – а в смысле, что теперь не быть ему похожим на других. Мысли вроде «Ты отныне никогда не сможешь быть собой в присутствии других» – в том смысле, что он после этой ночи станет новым человеком в новом мире, и никто не должен знать, кто он на самом деле. Настоящий Дерек Джеймс Уорнер, 42,– он будет исключен из всякого здорового общения с коллегами, детьми, Ирен, он будет выходить в такие только ночи. Впредь ему конец, его былого нет – но он уже не может это прекратить. И то, что делает, и то, что хочет сделать, – рано или поздно это не могло не воплотиться, с самого момента, как узнал о сути секса в детстве. Деза захватило пенное, ревущее стеченье обстоятельств, он ничего не может – только сдаться и склониться перед неизбежным. К этому мгновению его вела вся жизнь, отсюда же она его потащит дальше – от этого мгновения, из памяти неизгладимого, а это значит, Дез в каком-то смысле навсегда здесь и пребудет – здесь, сейчас, – по крайней мере, в мыслях это будет длиться вечно. Точно муха в янтаре – с зажмуренными, как черта карандаша, очами; с носом сморщенным, как гаснущий фонарь китайский; с нижнею губой, как спущенный навес. Вставляет член, опять вставляет член, а краем глаза ловит красные с зеленым отблески доски приборной. Знает Дез: иллюзия бесстрастно наблюдавших в окружавшем мраке разноцветных глаз – химера химии в его мозгу; но не стряхнуть тревогу, будто третий лишний за рулем – незваный, нежеланный пассажир, которого забыл, что подобрал. Наркотики – не у него в крови; точнее, не буквально – фигурально. Дез к ним не привык – Дез не привык к тому, как расплывается вокруг все и внутри: то он как лев, то в страхе он дрожит, от чувства нестерпимого, как будто бы сейчас – а то уже – непоправимое случится. Клокотанье паники сдержав, он думает о деле – теле – на руках. Взгляд опустив, он смотрит на себя – на кортик волосатый, скользкую пронзавший рану, на большие пальцы, что раскрыли смуглые податливые ягодицы. К кромке стиснутого сфинктера говна прилипла крошка, будто бы оно не подтиралось – грязное, поганое животное. Его он ненавидит всей душой – уже за то одно, как на углу торчало, поджидая Деза, в той виниловой куртяшке, с виноватым видом; за участие, за участь – и за то, что так позволило дойти до самого конца. От ненависти только тверже встал, и мысли только чище – он уже обдумал, как убьет ее за тем, когда затрахает, но вдруг чрез мокрое переднее стекло Дез замечает в ближнем гараже как будто бы пожар – из-под ворот сочится дым, а может… нет. Нет, это не пожар. Он удивленно щурится и хмурится, уняв толчков конвульсии, пытаясь разобраться, что же происходит. Там из кирпичей, гофрированного металла гаража как будто вытекает серый пар – но что за пар столь вязкий и густой? – подобно выдоху, подобно воплощенью сырости, тоски, в таких районах стены пропитавших. Языками и клубами в нефтяных потемках томный дым сползается в одном лишь месте, кружится лениво в дюйме над асфальтом, видом походя на поземку мусора, что Дез порою видел на парковках, – сорные циклоны. «Что за хрень?» Он сбился с ритма, и член выпал и обмяк – из паза выскользнул, забытый, – Дез только смотрит через мокрое стекло на фронт той злобной непогоды, как тот наступает, проступает, неестественно локализованно причем. Плоящаяся зыбь стихийно принимает сонм непонятных форм, отбеленных «Персилом»; облакам подобно – словно в детстве, только неопрятно, торопливо, без пространства для фантазий, толкований. Вырос целый конус этой мары-замарашки, только у верхушки – «Бля! Что это за хуйня еще такая?» – только у верхушки вьются щупальца и нити как из пепла, – словно желчь в толчке, – нечаянно сгустившись в виде перекошенной гримасы старика. Вдруг сразу много лиц – одни и те же, все кричат без звука, а глаз больше во стократ – как бусы из озлобленных медуз. В избытке тлеющих голов губами шлепал рой беззубых ртов; порхает, трепеща, косяк немытых рук, как заводские стайки бабочек гигантских. Замечает Дез, что начал он невольно хныкать, и чувствует при том, как воздухом ночным на щеки в их румянце вечном веет вдруг приливом зябких брызг. Что… блядь, оно открыло дверь, оно слиняло. Так сперва боялось, делало исправно все, что скажут, – он и не подумал запереться. Блять. Вот блять! Оно ползет