Зависнув в ауре предотвращенного конца, она вдруг видит, что уже сидит на кухне с женщиной с магнезиевой вспышкою волос. Блаженно теплою фланелью промокают загустевшее бургундское вино с закрытых глаз, порою выжимая тряпочку в эмалевую миску – та полна наполовину кипятком, где разбегаются недолговечные и розовые тучки. На великолепно стертой скатерти стоит прекрасный сладкий чай, а ей на ухо древний говор все ведет сказанье о святых, о поворотах за углы, о том, что смерти нет.
Летит по Конному и через Мэйорхолд он попадает на Широкую, за ним рассеяны кошмары золотом от встречных фар. Его прям распирает от адреналина и везенья, слева же мелькает «Гала Казино»; он все хохочет в опьяненьи. Сразу перед тем, как показалась Регентская площадь, он, не замедляясь, резко повернул на Графтонскую улицу.
Струится Фредди в шахматном чиароскуро сквозь пустые помещенья, стяг из дыма волоча по Кромвельской и по Фитцроевской Террасе, через кирпичи он выскочил навстречу надвигавшимся машинам. Только в свете фар он замечает: ливень прекратился.
Мик забывает, где его конечности. А в отказавшем разуме гипнагогический французский лимузин ныряет в пасть туннеля и виляет влево – там водитель Поль теряет управленье.
Землетрясение магнитудой 6,2 по Рихтера шкале раскачивает Яву.
Разлипшим глазом Марла смотрит на часы на кухне: без шести одиннадцать.
На Графтонской пред ним мелькает что-то страшное. Под визг заламывает руль.
Для Фредди в мире монохрома черный «Форд Эскорт» взвалился на обочину почти бесшумно.
Мик представляет «Мерседес», влетающий в тринадцатый по счету столб под Пон-де-Л’Альма.
И падают дома, их больше сотни тысяч, на разрушенные улицы в пижамах высыпает больше миллиона с половиной – все без крова, но в крови, раскрыв глаза, выкрикивая чьи-то имена.
Вода в эмалевом тазу карминная уже, как видит Марла, и от эпицентра ширятся десятки концентрических колец. Старушка вызвала полицию и скорую; интересуется, кому еще звонить, и голосом, который и сама не узнает, она решительно диктует мамин телефон.
И в серии украшенных саккад – на тротуар и прямиком в фонарь; водитель налетает на колонку рулевую – и грудину размололо в пыль, а сердце с легкими размазало лишь в кашу однородную. Пробил он головой стекло, и кажется на миг, что он каким-то чудом лишь отделался испугом, ни царапины единой, – вдруг Дез понимает, что оглох, цвета не различает.
Шагая к искореженным обломкам – и уже без спешки, – Фредди переводит взгляд с водительского тела, что раскинулось вольготно на раздавленном капоте, к дубликату, вставшему средь брызг разбитого стекла на мостовой, на пятна черной крови пусто глядя, пропитавшей белую рубашку. И в конце Фитцроевской Террасы ошивается другой какой-то гражданин, кого сперва бродяжка принимает за зеваку-смертного, пока не заглянул в несхожие глаза.
– Ему, видать, не помешает выпить, – говорит доброжелатель Сэм О’Дай.
На фоне вздрагивавших век монтаж Мик наблюдает, где начало – опрокинутый автомобиль в туннеле у стены – почти немедленно теряется в наплыве роя фотовспышек, те перетекают в фотографии событий следующей… неужто лишь недели? Кенсингтонский замок истекает яркими цветами с целлофаном, Новый лейборизм раскручивает смерть, газетные редакторы хотят реакции от тех, кого в скорбь загоняют, – все мельканье в перемотке увенчал статичный кадр с Вестминстерским аббатством, что затихло в мрачном солнце сентября.
С рассветом тысячи застряли на дороге Соло-Джокья, опасаясь повторения цунами года два назад, вглубь суши убегая и бросая павшие жилища мародерам – тем, которые свой час не упускают и которые, плюя на уровни морей, повсюду сеют слухи о волне грядущей, что нейдет. Почти шесть тысяч мертвых, в шесть раз больше раненых, а в Прамбанане у обочины кишащего шоссе обваливающийся древний индуистский храм роняет в пыль богами убранные шпили – и брахманские обломки станут неподвижными препонами прибою беженцев, вихрящихся в майданах у камней, причем здесь до сих пор такое множество пижам, что вся картина может показаться поразительным и массовым кошмаром.
Как будто время правда не течет, она сидит недвижно у стола, пока везде кружат в аляповатых хороводах доктора в зеленых брызгах, копы во флуоресцентно-желтых волнах – росчерк ярких красок, мастерски украсивших стеклянный шарик мига. Одри – так зовут старушку – Одри сообщает офицеру, что сама лежала некогда в больнице Криспина у поворота к Берри-Вуду, переведена вот в этот «дом на полпути» по сокращению бюджета, на «общественный уход». На самом деле Марла и не слушает; на самом деле больше и не Марла. Ведь бесстрашная и прагматичная частичка, наблюдавшая за муками ее на заднем том сиденье, не исчезла наряду с угрозою неотвратимой смерти: кем бы Марла ни была теперь, она уже заметно старше восемнадцати. В просторе тесной кухни все раскрашено цветами кафедральных витражей: порфир на тусклой этикетке баночек с фасолью, синяки предплечий – словно бы оттенка кресел в кинозале, точно их багровый плюш; у Одри розовые тапочки, как будто сахарный фламинго. Каждая деталь и каждый звук, любая мысль, что в голову приходит, – все окаймлено торжественными золотом и кровью мученических костров. И слышит Марла, где-то в отдаленьи отвечает на вопросы полицейской голос, непохожий на ее: он крепок, а не слаб. Он не уродлив.
– Нет, он был толстым, щеки красные, и с волосами темными, седыми у висков. Глаза не видела.
А часть ее – все время до сих пор в трясущемся «Эскорте»; до сих пор под дверью, глядя на старушку Одри с головой в сияньи и огне накальных, на устах которой – имя странное из строчек Джей Кей Стивена и дюжин книг о Джеке-Потрошителе со сгибами на мягких корешках, – как будто знала Одри: имя то узнают. Бражная слогов окрошка или сложносочиненный чих – такое имя не носил никто и никогда, лежащее без дела, в ожидании, когда появится достаточно своеобразный человек, его достойный: Кафузелум. Новая ТЗ и возвращается ч/б.
Асфальт вслед за дождем поблескивает в резкой театральной паузе – затишье перед драмой. В столкновении распахнут настежь был багажник – блять, и что сказать Ирен, и что – страховщикам, – и пляжные игрушки для детей разбросаны по всей дороге: бледные и серые, как недоваренные крабы. Изнуренный и растерянный, пытается Дез сдутый нарукавник пнуть, но то ли у него в глазах двоится и он промахнулся, то ль нога проходит сквозь, как будто на земле и нету ничего. Беря в расчет возможную контузию, решает Дерек, что похож на правду больше первый вариант, хоть тот не отвечает на вопрос, кому принадлежит то изувеченное тело в лобовом стекле. Он что, кого-то сбил? Ебать, теперь он точно влип – но как же человека угораздило попасть в салон вперед ногами, это ж невозможно; наконец он видит испещренные стеклом остатки от лица, но всё не узнает, откуда знает парня. Тут-то замечает пару ротозеев, что глядят издалека, – и оба в шляпах, в эти дни нечасто их увидишь. Вот идет к нему ближайший, задает вопрос, не хочет ли он выпить, – Дерек соглашается легко, уж благодарный, что хоть кто-то скажет, что случилось. Старый оборванец говорит, что рядом есть трактирчик, «Кто-то там веселый», где сориентироваться можно, раз уж раздолбал свой навигатор. Вместе двинулись на Регентскую площадь – что ж, похоже, все еще закончится неплохо. Вспомнив же о спутнике бродяги, спрашивает Дез: «А что приятель твой?» Они встают, глядят назад. Второй – похоже, что с какой-то катарактой, – улыбается, приподнимает шляпу; тут уж и до Дерека дошло, куда же он попал. Заходится горючими слезами. Оборванец молча лишь берет его под руку и ведет без всякого сопротивленья в сажу с серебром текущей ночи. Новая ТЗ.
Насколько понимает Фредди, стоит отвести унылый пункт в статистике в «Веселые курильщики» по всем дагеротипным улочкам, на том окончен путь его, снимаются ответственность и долг. На удивление, в их призрачном шалмане не пойми откуда появились мужички из древесины: первый врос в настил, проеденный жучком, другой – пузатый и такой же голый, – замер перед стойкой с побежавшими по свилеватым щечкам слезками смолы, на обозренье выставив в предплечье врезанный автограф Мэри-Джейн. Раскланявшись и выскользнув скорее в черный ход, Фред успевает оглянуться и заметить, как новоприбывшего знакомит с равно безутешным толстым манекеном местная гроза всех кошек Томми, чья брутальная улыбка в трех кусках разгуливает по разболтанной физиономии. Смотреть и дальше незачем; не стоит лично знать, как правосудие над улицей вершится. Он дымит во тьме, что вымазана натриевым светом, вдоль по Башенной, где над худою шубой облаков в прорехи смотрят глазки звезд, что равно светят мертвым и живым. Теперь ему все кажется иным, особенно он сам. С его герба все пятна смыты кровью и в гроссбухе промокнули кляксы. В час нужды он поступил как надо. Лучше оказался, чем он сам себя считал: несчастный, что бессрочно обречен в чернильной вечности блуждать, такой виновный, бедный духом, что закрыт проход Наверх. Теперь родной район собрал свой долг за пинты молока, краюхи хлеба и осиротевшие пороги. Фредди, к удивленью своему, поймал себя на том, что сношенные ноги уж несут его по Алому Колодцу в дом его друзей – дом Одри, дом у основания холма, дом с люком-глюком – с Лестницей Иакова. Теперь он поспешает мимо опустевших стадионов школы. Кажется ему, еще он помнит желтый цвет и помнит цвет зеленый. Интерьер и ночь.
С дыханием столь ровным, что забыл о нем и думать, Мик завис на кромке сна – о пасмурном дне сентября тому уж девять лет, повтор которого теперь заводят в опустевшем черепном кинотеатре. В тот момент, когда они все вместе собрались у телевизора – он с Кэти и ребятами, – все показалось постановочным и странным: будто выступленье в Королевском варьете – а вовсе и не похороны с брендом «Клевая Британия». Нуждаясь в ощущениях трехмерных и реальных – тех, каких не мог им подарить экран, – в машину тут же сели, Кэти повела на Уидон-роуд, и там они смотрели на кортеж, что направлялся в Олторп. На обочинах набились толпы, тихие, как привиденья, и никто не знал, зачем пришел – все подчинялись ощущенью, будто происходит нечто древнее и требует присутствия людей. Уже почти во сне пред взором Мика расползлась черта меж памятью и явью. Вот уже он не лежит в постели, а активно помогает Кэти провести Джо с Джеком через зрителей поблизости с дорогой – сквозь сомнамбул, онемевших перед мощью мифа. Там свободное пространство отыскав на вытоптанной травке у бордюра, смотрит Мик и думает, что те же люди приходили скинуть шапки перед всеми Боудиками, Элеонорами Кастильскими, Мариями Стюарт и прочими покойными царицами, что выскользнули с памяти его, скользящей по верхам и грезам. Ближе, ближе все шумит мотор, столь громкий вдруг в отсутствие иных каких-то звуков – даже птицы согласились придержать язык. Тот проплывает мимо кораблем, воображаемый бурун от носа бороздит асфальт, венки цветные на капоте – как набор спасательных кругов; ладья иль катафалк свой путь вершит к фантомной островной могиле. Блудной дочери явление домой завершено, толпа и все щемящее виденье бьются вдребезги, как памятные блюдца, и толкучкою становятся на выставке у Альмы, что начнется завтра поутру. Мир отпустив, Мик растворяется опять во двадцати пяти ему вверённых тысячах ночей. И затемненье.