Вот это уже другой разговор. Компактное полотно – где-то тридцать на сорок пять сантиметров, – подавленное позолоченным окружением, едва сдерживало сконцентрированное поле света и пестрящих изысков. Зарисовка портретного формата, как и предшественница, снова изображала интерьер, хотя в этом случае он принадлежал собору Святого Павла. Сгущенное желтое сияние, словно от назревающей грозы извне, позволяло начищенным пятнам теплого золота, словно сиропу, проступить из преобладающей умбры сцены, которая показалась Мику, несмотря на атмосферу реалистичности, воображаемой. На украшенных плитах под шепчущей галереей были возведены невозможно высокие леса, перетянутые прочными канатами на блоках и шкивах, – неисчислимые поперечины и перекладины сооружения ярко контрастировали с преимущественно округлым видом собора и, похоже, воплощали то самое множество углов-angles, что упоминалось в названии картины. На самых возвышенных краях это достижение инженерного искусства вроде бы поддерживало шаткую платформу в виде дольки пирога, но только если и так, то он все равно не мог объяснить назначение мешка явно нереалистичных размеров, зависшего ошеломительной массой всего в дюймах от безукоризненно отполированного пола. Видимо, это какой-то балансировочный груз, но Мик, хоть убей, не понимал, что он уравновешивает, пока в ближайшем рассмотрении центра композиции не открылось свободное пространство меньше квадратного фута под огромной строительной рамой. Вся громадина висела под куполом – по всей видимости, чтобы ее могли вращать рабочие девятнадцатого века, сошедшиеся в падающих лучах желтушного солнца у основания конструкции. Мик удивленно отступил, странным образом убежденный именно зрелищной неосуществимостью конструкции, что картина документировала действительный случай; события и механизмы, которые взаправду произошли и существовали, в мазках таких мелких, что почти незаметных. Ощущение гулкого пространства и религиозной тишины, пробужденное ложной глубиной изображения, было почти осязаемым вплоть до того, что он так и слышал напряженный скрип бечевы толщиной в руку и улавливал слабый призрак воскресного фимиама. Работа не кричала, но покоряла, а один-единственный беспокоивший Мика элемент заключался только в зримом отсутствии связи с ним или его видением. Если подумать, то же относилось и к предыдущей картине.
А также, как оказалось, и к следующей, поставленной к стене яслей под «Сонмом англов», тем самым требуя от Мика присесть на корточки, чтобы приглядеться внимательнее. Переместившись в результате в младенческий мир, населенный штанами – такими же непохожими друг на друга, как лица, – он попытался надлежащим образом осмыслить экспонат, болезненно осознавая, что представляет в узком проходе препятствие для подчеркнуто вежливых внешне, но внутренне бушующих коленей. Примерно такого же масштаба, как соборная сцена выше, но в этот раз на девственно-чистом паспарту, с кривой этикеткой, что цеплялась за поля и извещала о наименовании картины – «ASBO и страсть». Он не сразу понял, что смотрит не просто на затененный овал с кругом посередине размером с тарелку, а на кадр охранной камеры – ровно в стекло ее расширенного зрачка. В центре объектива отражалась и так маленькая, но и еще больше уменьшенная перспективным сокращением одинокая женская фигурка, уловленная в авторитарный снежный шарик и выведенная деликатными белыми линиями на фоне господствующих в работе лоскутов сажистой тьмы, фиолетовых пятен – почти черных и рассыпающихся на мелкое зерно по краям. Вспоминая детские случаи, когда он ненароком вторгался к старшей сестре, пока она занималась искусством, – намного хуже, чем если ввалиться, когда она сидит в туалете, – Мик подумал, что картинка может быть выполнена с помощью аккуратного замаскированного применения наверняка устаревших распылителей, которые он видел у нее в прошлом, – суставчатые трубки, куда надо дуть, чтобы испускать взвешенный туман, – на манер пульверизатора амишей. Тогда получается, скорее всего, что медиумом здесь были цветные чернила – на удивление приятного вида ассортимент стеклянных пирамидок с этикетками, словно покрытыми геральдикой из детских книжек, от компании «Виндзор энд Ньютон». Женщина под взором наблюдения носила высокие каблуки и короткую юбку, кулаки сунула в карманы куртки с меховой опушкой, а вес перенесла на одну ногу, повернув голову и всматриваясь в темноту, словно нетерпеливо кого-то ожидая. Она как будто не замечала, что за ней втихаря наблюдают, что только акцентировало ее уязвимость и вызвало у Мика отдаленную тревогу за нее. Бесстрастный объектив слишком уж напоминал вуайеристское око какого-нибудь мастурбатора в тенях. А аккуратно выписанные капли конденсата, инкрустировавшие холодный мениск, лежали сальным потом на челе растлителя.
– Уорри, я знаю, что от великолепия тебе остается только пасть ниц, но ты же всем дорогу загородил. Если б я понимала, что ты придешь меня позорить, то вообще не стала бы тебя звать. А, и да, можно стрельнуть зажигалку?
С тяжелым и обреченным вздохом Мик отвернулся от растревожившего ноктюрна, чтобы взглянуть на обращавшиеся к нему берцы «Доктор Мартин» с двенадцатью отверстиями и абы как завязанными шнурками. Неповоротливо взбираясь обратно на ноги, он с досадой пошебуршил рукой в кармане штанов, наконец выудив вожделенную аметистовую палочку, три штуки за фунт. Не то чтобы он против одолжить зажигалку Альме; скорее, он против того, как она встала, протянув руку, словно ему девять лет, а она ее конфискует.
– Вот. Не забудь отдать. А ты же знаешь, Уорри, что это просто разномастные картинки без всякой связи, не считая раздавленной сороконожки, которую ты называешь подписью? И как это все касается того, что я чуть не подавился насмерть?
Небрежно прикарманив наполовину пустой пластмассовый леденец без комментария или даже заметной благодарности, сестра критически изучила его из-под отяжелевших от наркотиков и туши век, словно не желая впускать слишком много фотонов отразившегося от него мещанского света.
– Ну, Уорри, в конце выставки в импровизированном перформансе я засуну тебе в глотку целую пятифунтовую банку драже от кашля, закончу начатое и наверняка переплюну Тернера. Вот из-за таких, как ты, у рабочего класса и не бывает ничего хорошего.
Он медленно и жалостливо покачал головой – пессимистичный ветеран.
– А из-за таких, как ты, Уорри, у них даже сраных зажигалок нет.
Альма ответила ему сложным тройным жестом V, для которого понадобились две ладони и скрещенные под острым углом предплечья и который Мику больше показался ритуализированным припадком, а потом ускакала вприпрыжку в открытую дверь, чтобы одновременно подышать свежим воздухом и закоптить его. Мик наблюдал за ней из окна яслей – за огромным комком бирюзового пуха, как будто катавшимся на неопределившемся ветру по обшарпанному пригорку снаружи: она шагала туда-сюда без остановки и раскуривала косяк чуть короче обычной тросточки слепого, который сестре наверняка казался незаметным и ненавязчивым. Чертовы женщины и их врожденный пространственный кретинизм. Конечно, она наверняка нарочно выбрала такое неподходящее крошечное помещение, чтобы даже если пришли только два человека и собака, казалось, будто она собрала аншлаг. Из окружающей боенской давки людей Мик услышал, как Берт Рейган ставит диагноз на ту же тему.
– Хар-хар. Ебать-колотить. Ей это че, собрание Анонимных Агорафобов? Вечно у нее все не в строку, да, у твоей старшей?
Мик обернулся и усмехнулся вопреки всем ожиданиям крепкому охламону и проходимцу, который ухитрялся выглядеть огненно-рыжим даже сейчас, когда его оставшиеся волосы поседели.
– Здорово, Берт. Сказать по правде, у нее какая-то своя отдельная книга, не то что строка. И та на своем языке, который она сама и выдумала. Слушай, я тебя видел с пожилой женщиной – это твоя мама? Слышал, как она разговаривает. И не встречал такого акцента Боро уже целую вечность.
Сухопутный пират оголил в довольной улыбке россыпь уцелевших зубов – клавиатура пианино после игры в две руки и одну кувалду.
– О да. А она ничего для своих восьмидесяти шести или сколько ей там натикало, а? Выросла у Комптонской улицы, рядом с Ручейным переулком. Мы с братишкой и сестричкой думаем, она еще всех нас переживет, просто из чистого нортгемптонского упрямства.
Мик проследил за глазами Берта – лазурными осколками выброшенного фарфора, окопавшимися под окислившейся бирючиной лба, – и нашел взглядом самодостаточную пенсионерку на противоположной стороне самодельной галереи в оживленном разговоре с очарованными Люси и Мелиндой. Все, что он уловил: «О, ищо бы, помню, как мы, знач, разряжались, чтоб гулять в городе», – но и этого хватило, чтобы погрузиться в достопамятный звуковой прилив генетически ущербных гласных или пропавших без вести согласных; признаний в очереди в кафешке за картошкой с рыбой и монологов у школьных ворот. Услышать, как говорит женщина из Боро тех лет, – как провести подушечками пальцев по тисненым буквам на овальных молочных талонах «Ко-опа» – цвета пенни, со скромным, но неколебимым курсом ценности. Млея от услышанного, он вернулся к бывшему газопроводчику, раннему практику поножовщины и водопроводчику прямиком из Додж-сити.
– Везет тебе, что она еще с нами, Берт. А что за женщин я с ней видел, когда приходил? Ее подруги?
Ржавеющие гусеничные брови на пару поползли вверх в дуэли удивления.
– Это ты так про Мел и Люси, что ль?
Мик отрицательно потряс головой, как мокрый пес, и изучил набитую каморку, оклеенную галлюцинациями сестры, надеясь, что сможет показать на парочку пальцем, но они либо уже ушли, либо выскользнули наружу подальше от шума и людей – и как их не понять.
– Нет, они были еще старше твоей мамы. Мне показалось, они здесь давно живут, судя по одежде.
Берт сдвинул губы в оральном пожатии плечами.
– Я их и не заметил. Знаю, что Ром – Ром Томпсон – он вчера обходил многоквартирники и приюты, агитировал за выставку Альмы, так что, видать, это божьи одуванчики с той грядки, пришли к мяснику