Иерусалим — страница 305 из 317

– Уорри, ты, как обычно, меня недооцениваешь. Я посмотрел первые одиннадцать.

Только задним умом он понял, что сказал так, будто смотрел на школьную команду по крикету. Стоило бы сформулировать получше, но все же суть была понятна. Впрочем, уголки губ сестры неуклонно мигрировали в регион, где последний раз сообщали о появлении ее ушей.

– А, ну да, правильно. Первые одиннадцать. Значит, номер двенадцать ты еще не видел?

Какая мерзкая усмешка. Что она значит? Он сказал, что нет, не видел, и разрез губ стал еще шире – настолько, что он уже боялся, будто верхушка головы Альмы отделится и медленно соскользнет, шлепнувшись с влажным стуком на пол яслей. Она нацелила обмакнутый в кровь ноготь на точку сзади и слева от него, и Мик с замирающим сердцем обернулся, чтобы оказаться лицом к лицу с двенадцатым зрелищем выставки.

Уже ожидаемая наклейка с ручной надписью объявляла, что большая акриловая работа – это «Подавившись песенкой». Огромный холст снизу доверху, от края до края заполняло ошпаренное лицо Мика после несчастного случая на работе – постапокалиптический ландшафт с шелушащимся носом и удивленным выражением. Слезящиеся глаза, влажно-синие и раздраженно-красные, казались токсичными лужами на гнилой свалке с высоты птичьего полета. Ярко-оранжевая пыль, которой дохнул на него прорвавшийся стальной бак, затопила портрет роем кайенских искорок, жгучих и злых, аккуратно нанесенных пигментом – как он позже узнал, не только первый попавшийся под руку, но и сам по себе смертельно ядовитый. Огненно-опаловый крап кишел на разбомбленной физиономии рябыми ручейками и ржавыми омутами, клокочущими вокруг и внутри розовых дисковых волдырей, пустул конфетного ассорти всех размеров – от жирных точек до наконечников пуль, вырывающихся из химически пропесоченного эпидермиса; каждый бугорок выпирал из-под поверхности и бликовал на мениске исчезающе крохотной каплей китайских белил. Немудрено, что Мику было тяжело смотреть – больно от этой болезненно исполненной большой боли. Шокирующее изображение, иначе не скажешь, поразительного технического мастерства, но бессердечное, как ободранные черные плечи на экспонате семь. С тошнотворным уколом разочарования он уже почти был готов предать сестру тому же холодному гулагу презрения, куда уже сослал на диету из их собственных башмаков почти всех прочих бездушных и жадных до славы современных британских художников, когда его внимание неожиданно захватило созвездие прыщей, рассеянных по щекам и челу доппельгангера. Он придвинулся. В дело почти наверняка всего лишь вступили его навыки поиска скрытых узоров – как когда видишь скалящихся лепрозных мартышек в поверхности красного дерева, – но в текстуре обваренной кожи со скрупулезно воссозданными ожогами как будто что-то было. Уже раздраженный, он придвинулся еще ближе.

Картина раскрылась, распускаясь новыми плоскостями и перспективами, словно сногсшибательная объемная книжка, готовая поглотить его. С носом в каких-то двадцати сантиметрах от картины стало очевидно, что крошечные вишневые фурункулы вперемешку с пылинками едко-танжеринового цвета скрывали пуантилистские миниатюры в стиле Сёра – из воспаленного дермального тумана проступили целые сцены. Под перепуганным правым глазом на портрете приобрел пеструю резкость задний двор его дома детства, где на верхнем уровне растресканной шахматной доски замкнутой площадки сидела на деревянном стуле с высокой спинкой его мамка в профиль, запечатленная в момент, когда помещала в клювик усевшегося на коленях малышка в халате что-то маленькое. Привольно раскинувшаяся в выбритой области над верхней губой нарисованного лица припорошенная бурым пузырчатая упаковка блистера преобразилась в виде почти религиозной торжественности, где плачущая мать слева передавала обмякшее тельце мертвого на вид ребенка встревоженному рабочему, высунувшемуся из кабины грузовика справа, пока в подносовом желобке из безжизненного свертка трогательно болтается голая ножка. Линия челюсти лика от уха до уха стала вынужденно искаженным видом сверху на маршрут импровизированной кареты скорой помощи от дороги Андрея до Графтонской улицы – где Регентская площадь примостилась в ямочке подбородка, – затем через Маунтс и Йоркскую дорогу в больницу – вернее, ее репродукцию на левой щеке, подробную и всеохватную вплоть до увенчанного пометом бюста Эдварда Седьмого, украшающего северо-восточный угол здания. Но самую поразительную сценку приберегли для лба с отступающей линией волос – самым широким и незанятым пространством: жарко-розовый пунктир и коррозийно-рыжий песок сложились в сходящиеся линии – похоже, верхний угол комнаты, где каким-то образом подвисла девочка приблизительно десяти лет, с волевой челюстью и смердящим боа из дохлых кроликов, протягивая зрителю руку. Мик испуганно отшатнулся, отпрянул, и все тут же вновь расплылось в кипящем акне.

Он вернулся – вернулся в комнату, вернулся в свое тело, его сознание больше не растворялось в импрессионистской сыпи цитрусового поливинила. Сохраненные сообщения хлынули из сенсорного автоответчика, как передачи по широкополосному Интернету «Вирджин» – обонятельная грейпфрутовая щекотка того, чем сегодня утром мыла волосы Альма, и смех Берта Рейгана, страшный, как забитый слив. Бодрый дневной свет, проливающийся через западное окно, разжег огонь деталей, плешей, одиночных сережек, дрожащих на мочке, или слоганов на футболках, блекнущих как в памяти, так и на хлопчатобумажной ткани. Моргая, словно чтобы изгнать саднящие остатки образов, он обернулся обратно к сестре, которая встала подбоченясь и скрестив ангоровые рукава, отслеживая его реакцию со свинцовыми глазами лаборанта-нациста.

– Ну что, Уорри. Чирьи и все дела. Вот что, значит, тебя вдохновляет?

Она прыснула – хоть раз для разнообразия с ним, а не над ним.

– Будто у меня был какой-то выбор. Ты был весь сделан из чирьев. Но кто знает, вдруг будет новый тренд в портретуре – увековечивать людей, когда им в лицо кинут горящее говно. Впрочем, если подумать, похоже, так и работал Френсис Бэкон.

Уверенный, что Френсис Бэкон – это тот, кто, по мнению некоторых, на самом деле написал все пьесы Шекспира, Мик не понял его связи с травмами лица и промолчал. К счастью, пока Альма не успела истолковать его затянувшееся молчание как признак невежества в современном искусстве, ее отвлек приятель-лицедей Роберт Гудман, протолкнувшийся через пресс тел, чтобы пожаловать родственнице Мика стопку распечаток из «Википедии» и взгляд обобщенного отвращения, не выдававший ни намека на свои причины. Странная старуха, которой стала прежняя мучительница Мика из детства, скосила массивный череп с залитым дождем кострищем вместо волос в направлении явно недовольного актера, а ее прожженные глаза расширились и в то же время как будто удалились, втянулись в кратеры глазниц. Мик понял, что спасен прибытием новой аппетитной жертвы, больше похожей на обычную добычу Альмы.

– О, Бобби. Только мы вспомнили, откуда Френсис Бэкон черпал вдохновение для своего творчества, – вот и лучики. Что ты мне суешь? Собрал мусор с улицы?

Рот горгонового Гилгуда – и в лучшие времена трубу с плохой изоляцией, – зацепило за уголок рта рыбным крючком презрение.

– Это, к твоему сведению, то, что ты просила меня найти в последнюю минуту, про связь Уильяма Блейка с Боро. Ты сказала, если я этого не сделаю, ты больше не будешь со мной разговаривать.

Принимая бумажный ворох, Альма продемонстрировала уязвленному исполнителю заботу по системе Станиславского.

– Бобби, я в жизни такого не говорила. Ты что, опять слышишь голоса?

– Не слышу я голоса.

– Голоса? Бобби, никто не говорил, что ты слышишь голоса.

– Да, говорили! Ты сказала! Только что сказала. Я же слышал.

– О. О боже. Врачи говорили, что это может случиться…

Уже начиная ретироваться бочком, Мик воспользовался немым возмущением ветерана сцены как удачной паузой, чтобы объявить, что выйдет перекурить. Кивком даруя разрешения, сестра отвлеклась от своих боевых психологических маневров, только чтобы потребовать, чтобы он не сбегал с ее зажигалкой, что он ей и пообещал, только потом вспомнив, что зажигалка-то его.

Он пролез к открытой двери яслей, дышащей сквозняком, снова протолкнувшись мимо края неудобного стола, на котором покоились Боро после уменьшающего луча Альмы, при этом неловко прижимаясь к их западной границе. Хоть это и раздражало, зато представилась новая возможность исследовать детали, пропущенные в первый раз из-за эффекта неожиданности, и он обнаружил, что свежим взглядом присматривается к миниатюрной области вокруг церкви Доддриджа. К северу от анахроничной башни в Меловом переулке с ведьминской шляпой он сперва отыскал саму церковь, а потом свое нынешнее местоположение – некогда танцевальную школу Марджори Питт-Драффен в нижнем конце улицы Феникса. В соответствии с комбинаторной хронологией ландшафта, несмотря на старый знак с красным шрифтом, провозглашающий школу вотчиной Терпсихоры, передние окна – тонкая ткань «Ризлы» со сценкой интерьера, изображенной на лжестекле в виде акварельной миниатюры, – принадлежали более поздним по времени яслям. Там, осознал Мик, можно было даже разобрать стол, на котором едва виделась еще более маленькая репродукция и без того маленькой реконструкции. Почувствовав головокружение, он оттащил себя прочь от экспоната, при этом впервые заметив жалкую записку, приклеенную к переднему краю стола. Номера на ней не было, но художник хотя бы не поленился придумать название для кукольных трущоб, хотя даже оно не отличалось воображением и гласило просто «Боро». Горестно качая головой, Мик вышел на свежий воздух.

Снаружи, вдыхая приторную первую четверть сигареты, он вдруг подумал, что все окружающие многоквартирники и коттеджи, уменьшенные из-за расстояния, были почти такого же размера, что и в галерее, – здания былого, попавшие не на тот конец телескопа Альмы. Эти неизвестные люди, ненадолго выглядывающие на далекие балконы, бредущие вдовы под грузом сумок и крепкие парни в сетчатых майках не по возрасту – все точно так же уменьшились до масштаба Королевских фузилеров от «Эйрфикс» – а те так и не выпустили коробку со стебельками перепуганных гражданских, – и Мик с удивлением отметил, что глубина характера, которой он наделял этих далеких прохожих, ненамного серьезнее, чем та, которой он удостаивал пластмассовую фигурку эквивалентных габаритов. Издалека собратья-люди теряли в значении и важности, а не только размере, и их неведомые маршруты становились драмами для напалечных кукол, игрушечными парадами, разыгранными лишь для увеселения скучающего наблюдателя. Ему пришло в голову, что он всегда жил с чувством – распознанным только сейчас, – что если что-то далеко, то оно ненастоящее. Возможно, это касается и времени. Он предположил, что почти все люди смотрят на вещи так же, сами того не замечая. Мик даже не знал, будут ли вообще эти чужая жизнь и чужой опыт хоть сколько-то выносимы, если люди станут относиться к ним как к реальным, как к действительным, как к своим собственным.