Иерусалим — страница 306 из 317

Наверху, среди бегущей наперегонки вальной ваты на голубом церулеуме, на миг приняла очертания единой птицы зыбкая и эластичная стая скворцов. Пока что это был эффект намного изощреннее, чем все, что он видел на выставке, хотя Мик первым признает, что последний экспонат его и впечатлил, и выбил из колеи. Бросив взгляд через плечо на панорамное окно яслей, он представил, что кипучее сборище посетителей, набившихся внутрь рамы, само по себе художественное высказывание – возможно, кричащий этюд от одного из яростных веймаровских стилистов вроде Жоржа Гроса или еще кого. Он видел Альму, пытавшуюся то ли утешить, то ли еще больше унизить оскорбленного Роберта Гудмана, а за ней различил двух зловещих старушек – явно сестер, решил он, – которых как будто бы никто не знал, хотя вот они – слушают и воодушевленно кивают, пока Роман Томпсон и Мелинда Гебби со смехом вспоминали что-то требовавшее обильной экстравагантной жестикуляции для стоявшего с недоверчивым видом бойфренда закоренелого анархиста. Еще несколько раз нервно пыхнув весьма укоротившейся сигаретой, словно перед эшафотом, он ввернул бычок во влажную траву под ногами, смирившись с тем, что пора возвращаться, ведь полотнища Альмы сами себя не раскритикуют.

* * *

Нагретый окнами воздух хлестнул его от подпертой двери теплой эфирной фланелью. Лавируя через толкотню вдоль переднего края стола-помехи и проложив маршрут из острых диагоналей, что провел его мимо Дэйва Дэниелса, пары новоприбывших – в ком Мик опознал Теда Триппа и его ушлую и дерзкую подругу жизни Джен Мартин, – плюс понурой и пыльной фигуры, которая вполне могла оказаться дилером Альмы, он наконец прибыл на место, где прервался, у северной стены яслей. Подчеркнуто стараясь не смотреть на промышленно выжженный лицевой ландшафт двенадцатого экспоната, он обратил взор на крупноватый карандашный рисунок с ландшафтом справа.

В этот раз обязательный ярлычок с каракулями приклеился к нижней части незатейливой рамы и гласил просто «Наверху». Вернее, написано было «На веру», а крошечный крестик буквы «х» с указующей стрелкой синими чернилами были добавлены уже под ошибочным названием, словно поспешная и запоздалая поправка. Мик вдруг поймал себя на том, что эта неряшливость начинает огорчать. Обладая прежде очень ограниченным опытом общения с серьезной культурой, он ожидал от этого феномена чего-то большего. Больше профессионализма. Хотя и не ему судить, но Мику казалось, словно сестра подводит Искусство, выставляет в виде какой-то стихийной свалки, а не престижного социального института, каким он его всегда считал. Уже полный предубеждений к тринадцатой части после краткого ознакомления с мазней на этикетке, Мик поднял взгляд к самой широкоформатной работе и нашел ее почти инфантилизирующей в своей чудесности; в своих дивных пропорциях.

Откровенно божественный вид был представлен так, словно зритель смотрит вдоль гаргантюанского бульвара или коридора, такого широкого и высокого, что в нем бы легко затерялся небольшой городок, и убегающего как будто в бесконечность в отчаянной погоне за неуловимой исчезающей точкой. Восстановив сбитое пространственное равновесие, Мик запоздало понял, что видит чудовищный и невозможно разросшийся пассаж «Эмпорий», с далекими противоположными стенами, что росли этаж за этажом к стеклянной вокзальной крыше шириной с Амазонку. За ней вместо погоды виднелись сложные геометрические фигуры, массивные и неправильные, написанные белым пунктиром на синем фоне, словно руководство по сборке атмосферных оригами. Не считая этого вызывающего вертиго потолка, обширный холл казался сделанным целиком из дерева. Горизонтальные сосновые доски незаурядных размеров тянулись к далекому месту слияния на заднем фоне, время от времени прерываясь какими-то несоразмерными картинными рамами – сеткой дыр с бордюрами с фаской, заполнявшими потрясающий простор от края до края. У близлежащего отверстия, внизу в центре картины, можно было заглянуть за край, но ограниченный вид открывал только затвердевшее желе или витраж, а может быть, какую-то их необычайную комбинацию. Из прямоугольников повместительней, в полумиле дальше по крытой авеню, росло нелепо увеличенное дерево – белая береза, замахнувшаяся в амбициях на секвойю, а криво нарисованные глазки ́ ее коры принадлежали не меньше чем левиафану. Масштаба работа достигала при помощи контраста с почти микробными человеческими фигурками, подчеркивающими обязательный агорафобный размер и расстояние – разреженный блошиный цирк людей, словно бродивших во сне: гибридное порождение Дельво и Р. С. Лоури. Ближе всех к нижнему переднему плану, а потому самые разборчивые, на дальней приподнятой кромке ближайшей дыры в деревянном полу стояли лицом от наблюдателя два ребенка, окидывавшие взглядом бескрайность интерьера. В меньшем из пары он узнал по светлым кудрям и тартановому халату свою собственную детскую версию, в последний раз виденную благодаря медиуму хронического дерматита на предыдущем изображении – на коленях матери на заднем дворе. Его высоким спутником оказалась маленькая девочка, тоже с двенадцатого экспоната, узнаваемая благодаря шарфу из кроличьих одежек. Пределы огромной галереи ленивой рябью облил далекий свет, влажный и белый.

Почти каждый цвет был прослоенной лессировкой из множества других – бессловесный палимпсест, кропотливую технику которого Альма неприкрыто подрезала из карандашного творчества своей более талантливой приятельницы Мелинды, в чем сама часто сознавалась сестра Мика. Раз увиденный, нарисованный великий холл делал крохотные ясли, где выставлялся, еще более тесными и давящими в сравнении – тайфуном локтей под аудиальным ковровым ворсом бесед, прорежаемых закольцованной дорожкой смеха Бена Перрита – Древнего Морехода на веселящем газе. Бросив последний взгляд на яркую площадь и ее освобождающую бесконечность, Мик перебрался направо между прочими сардинами-ценителями и пригляделся к следующим двум пробам – узким полихромным дранкам портретного формата, висящим друг над другом. Верхняя была назначена экспонатом четырнадцать, и если присмотреться с хмурым видом к прикрепленной над ней блокнотной страничке – в этот раз синяя ручка поблекла на полуслове, прежде чем возобновиться красным цветом, – то название звучало как «Полет Ас одея».

Господи боже, да весь рисунок был сделан цветными ручками, вся площадь в метр на тридцать сантиметров, – и как же он обескураживал. Мик припоминал, что Альма рассказывала об этом произведении, когда работала над ним где-то в прошлом сентябре, и говорила, что ухитрилась отыскать источник безмерно удовлетворительных многоцветных ручек – ее предпочитаемого медиума детства. Она жаловалась, что в наши дни что угодно цветными ручками наверняка покажется «аутсайдерским искусством», хотя и считала, что этот термин – способ среднего класса лишний раз не употреблять термин «гребанутое искусство», к которому она сама причисляла этот жанр, но с любовью. И в случае четырнадцатого экспоната, думал Мик, она явно недалека от истины. Человека, который дотошно раскрашивал это внушительное изображение, накладывал завитушку за завитушкой разных оттенков, полировал, пока почти каждый цвет не превратился в липкий обсосанный драгоценный камень, не стоит выпускать на улицу. Самым тревожным аспектом было то, что картина напоминала готовую иллюстрацию из детской книжки девятнадцатого века, только замысленную и реализованную в какой-то среде строгого заключения – например, аду или Бедламе. По стеклянной крыше на изощренно накаляканном заднем фоне и бледным деревянным половицам в нижней части Мик умозаключил, что эта сцена происходит в том же беспредельном интерьере, что и предшествующая панорама, словно пронумерованная последовательность вроде бы несоотносящихся частей решила вдруг выстроиться в какую-то линейную историю – до смешного грандиозный комикс-стрип без слов, но с жалким намеком на логику между монструозными панелями. Ну, на этой панели хотя бы был настоящий монстр. У низа стояла маленькая группка, в основном состоящая из детей, возле чего-то вроде старомодной жаровни рабочих – Мик уже не мог вспомнить с какой-либо определенностью, когда он перестал встречать их в округе. Двое детей показались Мику его собственной аватарой в теле карапуза и таинственной девочкой в некротическом колье с последних картин, только очень маленькими и – как на тринадцатом экспонате – лицом прочь от перципиента. Четверо остальных детей на виду были неопознаваемы, а сопровождала их фигура побольше и чуточку помрачнее – кажется, странноватая пожилая женщина в чепце и черном фартуке. Как и он с кроликоносной девочкой, все отвернулись спиной, взирая снизу вверх на невероятную мерзость, едва ли не застившую верхние пределы картины. Это был гороподобный в своих уму не постижимых масштабах, гротескный трехголовый ужас верхом на припавшем к земле драконе, ненамного отстающем отвратительностью от страшного наездника. Одна голова принадлежала словно разъяренному пикадором быку, тогда как на другом плече взгромоздился противовесом фыркающий баран с завитыми рогами, словно черными аммонитами, если бы аммониты могли перерасти китов. В центральном черепе угадывался коронованный мужчина пугающего уродства в апоплексическом гневе, а в совокупных пропорциях этого укротителя трехголового дракона имелось что-то от карлы. Голое, в одной руке разгневанное отродье сжимало копье, по которому струились ручейки скверны, – заостренный парикмахерский столб в говне и крови, царапавший стекло поднебесного потолка устрашающим наконечником. Мику казалось, что в сцене читается что-то библейское – если бы безумие в Библии было неприкрытое. Он внутренне содрогнулся и перешел к нижнему изображению.

И снова пропорции портрета, если бы темой портрета мог быть фонарный столб: длинная отвесная щель цветов жвачки в сладком щербетном свете. При ближайшем рассмотрении – к этому моменту почти предсказуемо – медиум оказался битым или толченым стеклом: палитрой, знакомой Мику по бутылкам дорогой минеральной воды в мусорной корзине сестры. Сахарная пудра из разноцветных кристаллов, судя по всему, была приклеена к какому-то контуру, сделанному по принципу «обведи цифры» на доске или холсте, и в некоторых местах, где, видимо, для требуемого цвета отсутствовал коммерческий эквивалент, прозрачное стекло лежало поверх подмалевков. После нескольких секунд привыкания к зернистому изображению он осознал, что смотрит на крутой Ручейный переулок с нижнего конца – водопад серых цветов от грязных и немытых молочных бутылок и буйных сорняков «Перье» между булыжниками мостовой, под лучезарным и пламенно-синим небосклоном в осколках «Ти Нанта». На среднем плане, на половине высоты этой прорези бойницы, кучковался прайд, косяк или парламент детей, разодетых в блестящие коричневые цвета от настоящего эля – слишком маленьких, чтобы вычленить детали, но наверняка тот же чумазый ансамбль, что изображался на картине выше. На первом плане, соответствуя числом и преобладающей расцветкой детям выше по холму, виделся нервно застывший секстет кроликов с раздавленными велосипедными отражателями вместо глаз. И в самом деле, взгляд на непременные кровавые куриные лапы под работой подтвердили, что картина так и называется – «Кролики». Она Мику понравилась. Ему показалось, что хоть раз для разнообразия он разгадал смысл и намерение картины: Альма вырезала дольку их запущенного района и превратила в церковное окно – церковное окно бедняка из стеклянных бутылочных розочек, и тем не менее вместилище святых. А может быть, она просто имела в виду, что в районе до черта стеклотары.