Панорамный ландшафт над возвышенным портретом; пандан организовали в виде буквы «Т», хотя он вроде бы не был связан ничем, кроме близости местоположения. На узком простенке между картинами приклеился единственный обрывок из блокнота. На нем стояло сразу два названия скачущим изумрудным почерком, с поднимающейся и опускающейся направляющими стрелками, показывающими, что к чему относится. Сказать, что это было похоже на небрежность, ничего не сказать. Более того, это было похоже на надпись на внутренней стороне двери общественного туалета, и Мик надеялся, что Альма протерпела последнюю десятку описательных записок, не скатившись хотя бы к рисованию большого члена и трех обязательных крокодильих слезы жидкой генетики. Тонкое леттербоксовое соотношение верхнего прямоугольника содержало как будто очередную минималистичную абстракцию, но Мику только что отвел глаза глаз скульптуры, так что он решил приглядеться поближе, прежде чем выносить скоропалительный вердикт. Проследив за воздетым зеленым копьем к месту его происхождения, он узнал, что произведение называется «Холодное и морозное утро», хотя логика за этим решением оставалась далеко не такой прозрачной, как бывает утро. Перед Миком оказался синемаскопный вид на рябой туман, паутинное поле, которое можно получить, если взять темный тон из черного, коричневого и темно-виридианового цветов, а потом наложить поверх волокна выбеленного и спутанного меха – например, губкой. С носом у самого облачного мрамора Мик смог разобрать, что проглядывающий между свалявшимися прядями фон на самом деле был гиперреалистичным акриловым этюдом на тему переплетенных стеблей и сучков, свернувшихся листьев, нивелированных по краям до погрызенных фракталов, и всю эту кропотливую работу обволок наплыв пухового пара. Мику пришло в голову, что, похоже, перед ним куст или заросли, жутко обвитые нечесаными нитями какого-то гигантского арахнида – причем альбиноса, исходя из цвета секреций в виде изящных подвесных мостов. Может, это очередная картина Альмы про монстра, но без монстра? Только когда он заметил маленького жемчужного червячка-пигмент, выдающегося на несколько миллиметров от полотна и соединенного с зацветающей веткой над ним тончайшими белыми линиями, Мик понял, что архитектор этой фиброзной энигмы – не какой-то паук-мутант, а, напротив, кроха – шелковичный червь, словно выдавленная из зубной пасты капля. И все же после находки этого необычно трудолюбивого индивида прошла почти минута, прежде чем Мик заметил, что от поверхности отстоят десятки, сотни висящих и поблескивающих катышков, бесконечно малое и бескостное множество, ставшее фактурой – брайлем влажных и бликующих шершавостей. Это было чудесно, и в то же время по коже побежали мурашки. Картина обессмертила один их тех электризующих моментов, когда природа раскрывается во всем своем чужеродном и пугающем великолепии, во всем своем биошоке. Догадавшись, что едва заметная под вездесущим ворсом листва принадлежит шелковице, он почувствовал скромный прилив удовольствия знатока кроссвордов от расшифровки хотя бы названия работы, хотя по-прежнему не понимал, как та связана с общим направлением выставки или вообще хоть с чем-нибудь.[192]
Чуть наклонившись и уперевшись руками в колени, Мик переправил внимание к экспонату двадцать шесть, тут же внизу. В нем сразу узнавалась образная иллюстрация с простодушной привлекательностью классической детской книжки – например, авторства Артура Рэкхема, – так что Мик снова почувствовал себя в своей тарелке, а заодно чашке с чаем Сони. Пройдя по опадающей стрелочке вверх, к ее источнику, он узнал, что эта называется «Ум за разум». Уличная сцена в мягких и блеклых пастельных тонах – розовых и сиреневых, зеленых и серых, – где на заднем плане высилась хвойная стена под неспокойным и разбухшим от дождя небом, которое тем не менее казалось чреватым краской, имманентным от цветового спектра. От лесополосы катилась волнами затравенелая лужайка к обросшей камышом речке, медленно вьющейся по низу картины, ближе к зрителю, словно какой-то засыпающий питон. Здесь же на берегу, почти по пояс в остром тростнике, с величественной осанкой стояла пожилая дама с птичьей грудью, в вишневом кардигане и голубой юбке; ее некогда сиятельно-черные локоны теперь стали горкой пепла. Хотя теперь кожа обтянула череп крепче, чем во времена молодости, лицо все равно отличалось красотой; лукавое и умное, лучащееся бесстрашным любопытством. Мик отметил, что сестра совершила ошибку – промахнулась кисточкой с акварельной краской, так что казалось, будто у женщины косоглазие, – но это не умаляло притихшую, церковную атмосферу рисунка. Старушка, сравнительно маленькая, ожидала в нижнем правом углу картины, учтиво склонив голову, словно слушатель чужого разговора – пенсионерка Алиса в нужде на поле чудес под паром. Из практически стоячих вод слева и почти до самого верхнего края картины – чем, видимо, и объяснялись высокие и вертикальные пропорции рамы, – поднимался безобразный речной левиафан из двадцать первой части. Стебель его растянутого горла все рос и рос из рябящего кружева ряски, облаченный в слизь, толстый как мамонтово дерево, с головой-вагоном, шатко зависшим на вершине, покачиваясь в компенсаторных движениях, словно тросточка на ладони. Глубоко в глазницах – в обоих стволах ружья – засели трубачи: зловещий взор чудовища испытующе приковался к собеседнику-человеку. Не заметив их в прошлой репрезентации, теперь Мик разглядел, что у твари есть руки или плавники – что-то: растопыренные и паучьи дактили с натянутыми между ними выцветшими перепонками, хищные зонтики, поднятые перед пресноводным василиском и жестикулирующие, словно в житейском разговоре. Челюсти размером с пресс для ботиков отвисли на полуслове, и на метровом премоляре среди свисающей шкуры водорослей ручкой зацепился ржавый остов детской коляски. Аккуратно вычерченное изображение – тут и там искусно размазанное каплями-кляксами, сферами-пузырями, где растворимые карандашные детали расплывались как спектрограммы, – светилось от дразняще знакомого микроклимата, который Мик в конце концов опознал по собственным подростковым экспериментам с ЛСД под руководством Альмы. Щекочущее лизергиновое предощущение начала утреннего мира в росе Эдема – так он это запомнил. И казалось из-за этого будоражащего и некомфортного ощущения, что перед ним опаловый предбанник безумия, ведущий лишь в перешептывающиеся коридоры, седативные монологи и кумулятивное остранение обыденного, знакомого и любимого. Спокойная, призматичная сцена предполагала, что за лицами в толпе могут скрываться такие неземные миры и невообразимый опыт, какие нельзя угадать, и что согласованный семейный Милтон-Кейнс массовой современной реальности не такой уж привилегированный. Застывший момент был окном, тронутым лиловостью, на заросшие межи бытия, на удаленные дебри фантомов и галлюцинаций, которые наползали день за днем, разум за разумом на уличную сеть рассудка.
Покорив южное окончание восточной стороны яслей, Мик обнаружил, что вперед продолжения необходим поворот на девяносто градусов. Позади мультитрековый эмбиент района и многолосицы смешался в одного-единственного незримого человека, одержимого демоническим легионом, – из-за спины Мика, словно на переменном ветру, доносился заплетающийся хор разнородной глоссолалии. От экспозиции Альмы закружилась голова: неослабная бомбардировка очищенными и незнакомыми чувствами, полная полоумная противоположность камеры сенсорной депривации – уж скорее психиатрический ускоритель частиц, где мнения и реакция – продукт распада от столкновений эстетических атомов. Крепясь перед очередным штаммом высокоумной малярии, Мик пустился в предпоследний этап кружного мозгового сафари, изучая парные работы слева, на южной стене. Может быть, картины пейзажных пропорций размером с коробки из-под хлопьев для всей семьи, снова друг над другом – двадцать седьмая над двадцать восьмой, – казались не такими внушительными, как предыдущие пробы кисти, но точно не менее загадочными.
Двадцать седьмая часть, помеченная «Горящее золото» наклейкой с зелеными каракулями сбоку припека, была не оригинальна – Мик, кажется, помнил, как Альма рассказывала о чем-то похожем от американца по имени Боггс, которого она расхваливала, хотя и детали исполнения были заметно другими. Нелепо увеличенная (а может быть, надутая) репродукция банкноты на такой тонкой, что почти несуществующей границе, отделяющей искусство от подделки, аутентично нарисованная ручкой и чернилами, как будто прямо на глазах вбирала в себя все больше абсурдных деталей. Это была двадцатка, с линией копирайта внизу, где обозначался нынешний год выпуска – 2006-й. Специфика типографии и серийные номера напоминали стандартную валюту, как и расцветка, и общая композиция, типичная для изощренной иллюстрации фальшивомонетчика. Но некоторые элементы были перенесены или изменены. Слева на банкноте, как на обычных деньгах, глядел направо профиль Адама Смита, смахивающего на амфибию, в виде мальвовой гравировки, – с лицом из порошка горечавки, камзолом и париком из спиралек отпечатка большого пальца. Только теперь пророк капитализма играл в гляделки с зеркальным профилем справа, где был не менее тщательно добавлен лавандовый бюст поп-террориста из K-Foundation и друга Альмы Билла Драммонда. Выросший в Корби шотландец с одновременно серьезным и сатиричным выражением буравил решительным взглядом полные самоуверенности безучастные саламандровые глаза архитектора бума и спада. Очевидно, на мирные переговоры надежды нет. На ничейной земле между мужчинами традиционную схемку на тему булавочной мануфактуры восемнадцатого века мастерски заменило запечатление, как Мик знал со слов сестры, известного сожжения миллиона фунтов Драммондом на далеком гебридском острове Джура, куда Джордж Оруэлл отправлялся завершить «1984». На фоне сферы – сложности спирографа, тонко заштрихованной разными цветами от сепии до клубничного, – в развалинах домика стояли четыре человека. Трое из них – сам Драммонд, его партнер по K-Foundation Джимми Коти и свидетель, телепродюсер Джим Рид, – метали лопатами хрустящие пятидесятифунтовые банкноты в пламя в центре, тогда как четвертый, режиссер Гимпо – бывший военный оператор – переносил на пленку алхимический процесс получения пепла из бабла. Вместо наложенных наверху сиреневых букв, где должно быть сказано «Банк Англии», появилась новая легенда: «Расхождение во мнениях о рабском производстве: (и вытекающее из этого падение количества рабов)».