Иерусалим — страница 311 из 317

Перейдя к двадцать восьмой части, внизу, Мик подумал, что эти сопоставленные экспонаты вполне может объединять идея рабства. Нижняя работа под названием «Балки и стропила» оказалась ярко приукрашенной репродукцией морской карты восемнадцатого века с включениями трехсторонних фигур. Поперек холста, связывая западное побережье Африки с Британией и Америкой, на ржавых крепежах на поверхности картины висели тяжелые звенья грязно-бурой железной цепи. Он настороженно поискал скрытую иронию или смыслы – возможно, тонкие отсылки, затесавшиеся в старинную каллиграфию, – но ничего не нашел. Посыл этого произведения в смешанных техниках, похоже, был таким же резким и простым, как и казалось на первый взгляд. Запятнанный чаем чертеж с позабытыми изысками в написании и гадательными линиями побережий был западным взглядом на историю, картой, а не территорией, конструктом, который не существовал нигде, кроме как на бумаге, который пересмотрят, забудут, перерастут, утратят, – мироощущением, что рассыплется и развеется быстрее, чем пергамент, где оно записано пером. Но цепи – цепи реальны. Цепи событий, что нельзя изменить, останутся с нами навечно и будут иметь ощутимые последствия еще долго после того, как безнадежно устареют все прожекты, бумагомарание и торговые маршруты, которые их выковали; долго после того, как каждый элемент на этом конкретном изображении вернется в пыль и прах.

Следующее включение, двадцать девятое, висело в одиночестве и больше напоминало неспокойное море бушующей гуаши. Здесь оказалась вся привычная Мику простонародная толкучка мюзик-холлов, словно из-под кисти английских модернистов девятнадцатого века. В лженочи зала зритель смотрел с дешевых мест среди зубоскалящих забулдыг на сцену, фокальную область картины внутри второй рамки – арки театрального просцениума. Перед истертым задником с грубо намалеванной копией фасада церкви Всех Святых позировали на подиуме между колоннами из бальсы или понуро сидели на коротком марше с широкими ступенями перед колоннами, сколоченными из дерева и раскрашенными под камень, странные актеры. От сидящей на лестнице на переднем плане четы – рассерженной дамочки и мужчины в броском желтом костюме в клетку, устроившихся на противоположных краях конуса прожекторного света, – веяло приморской атмосферой Панча и Джуди в пылу гиперболизированной супружеской ссоры. На приподнятых же досках позади них, как будто незамеченные, стояли несколько фигур в исторических костюмах – одинакового мелового белого цвета, но разных временных периодов, – и изображали с нарочитыми выражениями на присыпанных мукой лицах возмущение или удивление. Что это, какая-то сверхъестественная трагедия, «Макбет» или «Гамлет» с лишними призраками? Между тем ближе к наблюдателю расселось стадо пошлой и улюлюкающей публики, глядящей спектакль с непристойным увеселением, гневом или похотью. Сквозило неряшливой пролетарской энергией, которая того и гляди вырвется из узды в пегом свете и пивном мраке. Наспех приклеенное зеленое пояснение к картине – с отделившимся от уголка скотчем, отчего наклонный почерк стало еще труднее постичь, – не спешило помочь и гласило «Ступени Всех Святых». Мик не понял, что это все значит. Сидящая пара, одетая по моде 1940-х, мало чем отличалась от бесцеремонной толпы, которая их освистывала. Потому их неуют и дискомфорт казались какими-то современными и естественными, а не просто сыгранными. Но если это и так, притворные привидения, вышагивающие и жестикулирующие за их спинами, все-таки заходили на неуместно комедийную территорию. Картина тревожила своей странностью и бессвязностью, ощущением, что что-то очень личное между четой на лестнице превратили в мелодраму, спектакль, подвергли осмеянию честно заплатившей за билеты публики, а их самих заставили корчиться в софитах и терпеть насмешки даже от привидений-спецэффектов. Это был личный момент на открытом воздухе, который перетащили в четыре стены, в разгульную аудиторию на потеху неразборчивому сброду, и этот перенос действовал на нервы не меньше, чем ворона в помещении. Выставили себя на посмешище – это, что ли, пыталось сказать произведение?

Мик все еще крутил полотно в мыслях – аккуратно, как гранату или ежа, – когда передвинулся к тридцатому экспонату. При этом ему пришло в голову, что сверху он и остальные гости наверняка напоминают фишки, передвигающиеся по периметру вытянутой комнаты, чтобы не наступать на поле стола посередине, – пешки в несоразмерной настольной игре из тех, что выстелили бессонницу его предыдущей ночи. Он оглядел зал, пытаясь понять, кто из остальных посетителей – шотландский терьер, а кто – цилиндр. В дальнем углу, рядом со страшным кадром с ошпаренным лицом Мика, Альма, похоже, выслушивала отповедь от Люси и Мелинды – очень возможно, по поводу жестокого и все же изобретательного портрета, рядом с которым они стояли. Так ей и надо. Наподдайте ей. Зрительское население яслей проредилось за час-полтора с тех пор, как открыли дверь, но не настолько, чтобы намного облегчить его продвижение по раздражающей тропинке «Монополии». У распахнутой двери Берт Рейган, похоже, затыкал за пояс Теда Триппа и Романа Томпсона в матче по раскатистому смеху – не требующая ума вариация разгрома сразу двух шахматных оппонентов одновременно. Невдалеке с Дэйвом Дэниелсом стоял бойфренд Рома Дин и разглядывал дерущихся великанов, пока те охаживали друг друга залитыми рудой киями. За кадром, в дремлющих субботних Боро, лаялись псы. Вновь нацелившись на тридцатую часть, Мик сдвинулся на следующее поле маршрута, чтобы получить штраф или построить отель. Клетку «Вперед» и клетку с двумя сотнями фунтов он почему-то здесь не заметил.

Тридцатая работа называлась «Полный рот цветов» – пейзажная и замкнутая в тонкую серебряную рамку, – остекленелая акварель на гладкой поверхности белой доски. Больше любых других картин она напоминала о первом роде занятий Альмы – иллюстратора обложек научной фантастики, – и была на любителя, хотя у этого любителя бы от нее захватило дух. Сеттинг – колоссальный пассаж, как будто знакомый по тринадцатому экспонату, но уже в новом, плачевном состоянии, с поросшим тропической растительностью замшелым полом, причем эти домашние джунгли тянулись через разбитый потолок к бесподобным созвездиям: сразу и интерьер, и экстерьер. С проеденных коррозией зубцов, оставшихся от высокого и провалившегося перекрытия и посеребренных светом незнакомых звезд, свисали километровые лианы, переплетенные в витых парах. В астральных сумерках влажно хлопали крыльями мотыльки выдающихся размеров, разбухшие доски занялись огнем орхидей, и весь этот ветхий Элизиум был только задником для неожиданного видения, несущегося слева направо по нижнему первому плану. Со сложением плюгавым, как на анатомической схеме, с кожей прозрачности жиронепроницаемой бумаги, с волосами пенисто-белыми, как гребень волны, по заросшему бульвару рысил в чем мать родила топочущими мейбриджевскими шагами старик. Глаза из-за напряжения выкатились, щеки перекосило от скорости, а из набитого рта просыпались блестящие лепестки, уносясь позади в реактивной струе. Плечи шустрой развалины оседлала светившаяся от красоты малышка – ее расплавленные светлые кудри смазались свадебным шлейфом кометы, пока она проносилась через этот последний лес верхом на горячем старце-жеребце. Из-за противопоставления возраста аллегорические интерпретации напрашивались сами – новорожденный мир едет на спине изможденного предшественника, или старый и новый год вдвоем опаздывают на встречу с еще не виденным тысячелетием. Это был символ какой-то трассы – или, быть может, человеческой расы, – спроецированной в четвертое измерение, в жонглирующий континентами и сметающий империи медиум времени. Эта вынужденная и торопливая миграция через решето границ чуждого будущего, где нет речи, казалась невыносимо тяжкой. Может быть, восприятие затронуло и собственное переутомление Мика от искусства, но ему показалось, что старичок и вид, который он символизировал, все бы отдал за добрую передышку. Он уже сам хотел приблизить этот исход, поспешив к следующей презентации в последовательности, когда позади раздался голос: «Эй, эт ты бушь Альмин братец?»

Справа от Мика, перед тридцать первым экспонатом, чем-то напоминая вопросительным наклоном пыльно-серой прически длинноногую птицу, на него искоса глядела мама Берта Рейгана. Он обнаружил, что она мгновенно ему понравилась уже благодаря переливу костяной арфы в акценте и манере держать сумочку, как судья на фигурном катании держит счет. Это была приязнь с первого же аспирата.

– Точно. Я Мик. Я вас знаю. Говорил недавно с вашей гордостью, он мне все рассказал.

Она скривилась.

– Моя гордость? Эт ж мой сервиз. Кой черт ты с ним разговариваешь?

Смех Мика вырвался из живота откуда-то глубже, чем обычно, – из микроскопических Боро в его биоме, где кишечная фауна передавала гласные, но не определилась с политикой по согласным. Тут же ставшая такой родной собеседница вступила с собственной аккордеонной гаммой копченого хохотка, бросив многострадальный взгляд на татуированного и гыгыкающего рыжего отпрыска, треплющегося у входной двери с Триппом и Томпсоном – встреча бывших матросов из пиратского десятилетия, которое давно пошло на дно со всей командой.

– Ух, он. Ну, ты-т его не слушай. Иль чушь городит, иль че такое удумал, что держись. Но че эт с твоей сестрой, с картинами? У нее с головой не в порядке, у твойной Альмы, а? Видела ту здоровую, где ты весь в прыщах. А эт ж сестра твоя родная, не враг какой. Не, канеш, много тут диво дивное, а? Прост как-т не по-доброму.

Он зачаровался ею – такой легкой, седой и местной, словно завиток дыма из кирпичной трубы на заходе, – приворожился задушевно закатистым карканьем, во всем напоминающем о Дорин, полным угля и радости. Сразу видно, что она была красоткой, причем не так уж давно.

Он обнаружил, что смутно жалеет, что не знал ее раньше. А может, как раз знал, или хотя бы замечал, когда она была моложе, что и объяснило бы острое чувство близости, которое он сейчас испытывал и которое не могло основываться на одном только каноническом статусе женщины из Боро, тут он был уверен.