Иерусалим — страница 82 из 317

Как бы то ни было, Томми в тот вечер в «Синем якоре» погрузился в себя. Они с Фрэнком натолкнулись на пару ребят, которых Фрэнк знал по работе, а Том – разве что шапочно, и Том почувствовал себя на отшибе, начал подумывать о другом пабе. Он извинился перед Фрэнком, потом оставил его болтать с приятелями, а сам надел куртку и вышел в Меловой переулок. Тогда было как сегодня – и туман, и прочее, – но когда ты в Боро, а не на процветающей дороге Уэллинборо, то все еще страшнее. Даже от церкви Святого Эдмунда через улицу, с мрачными надгробиями в полночь, не бывает таких мурашек, как в некоторых уголках в Боро среди бела дня.

Оторвавшись и оказавшись наедине с собой, Том решил направиться в ближайшую пивную, где он кого-то да узнает – то есть в «Черный лев» на Замковом Холме. Хотя у заведения не было таких семейных ассоциаций, как в случае «Синего якоря», в каком-то смысле в прошедшие годы оно было еще более постоянным центром внимания для клана Уорренов. По крайней мере с тех пор, как мама и папа Томми переехали на Зеленую улицу и их дом оказался всего лишь ниже по холму, за поляной у задних ворот брусчатого двора «Черного льва». Стоявший с незапамятных времен подле церкви Святого Петра, тот оказался удобным местом сборов после семейных похорон или крестин, а будучи всего в двух минутах ходьбы, стал идеальным заведением для того, чтобы заскочить почти в любое время дня и ночи. Летом старые ворота открывались на поросший лютиками и травой склон за пивной и церковью Святого Петра, где мама Тома часто сиживала на скрипучей завалинке, припорошенной изумрудной плесенью, и выпивала с еще живыми подругами: старушками в таких же, как у нее, черных чепчиках, пальто и настроении. Как раз в такой милый вечер длинных теней на глазах у Мэй умерла ее лучшая подруга, Элси Шарп, когда сделала щедрый глоток стаута прямо из бутылки и в процессе проглотила живого шмеля, который в этом время полз внутри бурого стеклянного горлышка. Когда горло ужалили изнутри, оно распухло и закрылось, и через жуткую минуту Элси лежала мертвой под пеньем птиц и лимонным кордиалом света, рассеивающимся над вокзалом.

Выйдя из «Синего якоря», Томми свернул налево и направился по Меловому переулку на Замковый Холм. В окне церкви Доддриджа горел свет – наверное, в помещениях собрался какой-нибудь кружок, – а бросив взгляд высоко на каменную стену, Томми разглядел двери для погрузки на половине высоты церкви. Вместе с непреходящей любовью к математике Том унаследовал от помешанного деда глубокий интерес к истории, особенно ее местному аспекту. Но несмотря на это, он так и не нашел удовлетворительного ответа, что там делали эти непрактично высокие двери. Самое подходящее, что он узнал, – прежде чем преподобный Филип Доддридж прибыл на Замковый Холм и переделал здание в дом собраний нонконформистов, его, похоже, использовали для чего-то другого – какого-нибудь предприятия, где требовалась разгрузка и доставка товаров лебедкой на второй этаж. И все же что-то в этом объяснении не нравилось Тому, отчего двери оставались вечным вопросительным знаком на его мысленной карте местности и туманного прошлого Боро.

Да и сам Доддридж, подумал Томми, проходя вдоль часовни и прилегающего кладбища, был загадкой не хуже своей церкви. Не в том смысле, что о нем было что-то неизвестно, а в том, как он сумел добиться таких долговечных перемен в религиозном мировосприятии страны и как он это сделал на крошечном участке в крысиных норах Боро.

Смерть королевы Анны в 1714 году подготовила почву для Филипа Доддриджа – тогда молодого человека двадцати семи лет, – чтобы он прибыл сюда, на Замковый Холм, одним рождественским сочельником пятнадцать лет спустя и принял здешний приход. Анна Стюарт во время своего правления пыталась задавить нонконформистов. Когда она умерла, священник, который объявил об этом, процитировал Псалтырь: «Отыщите эту проклятую и похороните ее, так как царская дочь она». Это стало сигналом к празднованию для всех диссентеров и нонконформистов, ведь это значило, что скоро на трон взойдет Георг I из Ганноверской династии, поклявшийся поддержать их дело. Все-все мелкие группки – остатки индепендентов, моравского братства – традиции, происходящей от лоллардов Джона Уиклифа 1300-х, – уже наверняка вскрывали шампанское при мысли, что теперь-то разойдутся вовсю, и прибытие Доддриджа в Нортгемптон было частью этих событий. Оглядываясь назад из нынешнего дня, можно сказать, что и главной.

Прогуливаясь тем вечером мимо неухоженных захоронений, Томми подумал, что город показался молодому священнику-диссентеру привлекательным предложением – с нортгемптонской-то долгой традицией прибежища религиозных смутьянов, бунтарей и обычных безумцев. Старый Роберт Браун, образовавший сепаратистов в конце шестнадцатого столетия, похоронен на церковном дворе Святого Эгидия, а город в течение следующего века переполняли пуритане Страны святых и рантеры с их «огненными летящими свитками» [58]. С каждой крыши радикальные христиане проповедовали ересь, говорили, что нет другой жизни, кроме этой, что ада и рая не бывает, кроме как на земле, а хуже всего – твердили, что Бог в Библии изображен пастырем бедных, а не богатых. Когда Филип Доддридж вышел из метели в тот рождественский сочельник 1729 года, потирая руки от мороза и радости, у Нортгемптона уже давно устоялась репутация очага, пышущего духовными волнениями.

Евангелизм Доддриджа за девять лет до куда более воспетого Джона Уэсли стал той силой, которая к правлению Виктории преобразила почти все секты диссентеров, да и всю старую добрую англиканскую церковь заодно. И добился этого Доддридж на земле, которая даже тогда считалась самой нищей в стране, и справился всего чуть больше чем за двадцать лет, прежде чем его прибрала чахотка, когда ему еще не исполнилось и пятидесяти; справился с помощью слов – учения, текстов и гимнов. На взгляд Тома, один из его лучших – «Чу! Радости внемли!» «Идет Спаситель наш». Томми всегда думал, что Доддридж писал эти строки, глядя с Замкового Холма и, может быть, представляя, как последняя труба гремит в небесах над церковью Святого Петра чуть дальше по дороге, или воображая, как воскрешенный Иисус в лохмотьях шагает по Меловому переулку к маленькому дому собраний, широко раскинув во всепрощении окровавленные ладони. За более чем тысячу лет существования район повидал немало выдающихся людей – и Ричарда Львиное Сердце, и Кромвеля, и Томаса Бекета, да всех, – но на взгляд Тома Уоррена, Филипа Доддриджа можно смело ставить в ряд достойнейших. Самый героический сын Боро. Их душа.

Часы Святого Эдмунда пробили раз, чтобы обозначить половину третьего, и вырвали Тома из мыслей к переделанному работному дому, к «Кенситас», пригорающей впустую между заляпанных никотином пальцев. Вот это очень жалко. Он бросил тлеющий кончик его старшему туманному собрату и мыслями вернулся в февраль 1948 года, к такой же непроглядной и серой ночи.

Он вышел из Мелового переулка мимо газетной лавки, где воскресным утром брал себе газету, – когда-то здесь был «Коммерческий отель Проперта», – и пересек задушенные асфальтом булыжники мостовой и заброшенные трамвайные рельсы Холма Черного Льва по дороге к пабу, в честь которого и назвали холм. Толкнув дверь, Томми врезался в почти ощутимую стену болтовни, запахов и тепла, спертого жара тел всех тех, кто втиснулся в «Черный лев» той холодной ночью. Еще не успев снять пальто и прожаться через пресс людей к бару, Том уже радовался, что выбрал сегодня именно это место, а не остался с Фрэнком в «Синем якоре». Во «Льве» всегда было больше знакомых лиц.

Был здесь Джем Перрит, отец которого, Шериф, забивал лошадей на Конном Рынке и который жил с женой Айлин и маленькой дочкой у лесного склада – его Джем держал на Школьной улице, сразу за углом от «Черного льва», у Лошадиной Ярмарки. Насколько сейчас Том мог восстановить сцену в памяти, Джем играл в кегли за столиком в углу с Трехпалым Танком – у того на Рыбном рынке на улице Брэдшоу имелась конюшня – и Фредди Алленом. Фред был попрошайкой, его до сих пор иногда можно было встретить в Боро – он спал в арке под мостом на Лужке Фут и пробавлялся тем, что тибрил пинты молока и караваи хлеба с порогов местных. Бродяга сузил мутные глаза, прицелившись, и бросил деревянную голову сыра, но Тому казалось, что Джем Перрит и Трехпалый Танк разносят его в пух и прах. На стойку в бурлящем баре оперся Поджер Сомео, известный в округе бывший шарманщик, теперь отошедший от дела, – да и всюду, куда Томми ни смотрел, сидели местные чумазые легенды с мифическими обидами: запущенный Олимп опустившихся титанов, которые брызгали сальными шутками изо ртов, полных пенной амброзии, неуклюже копошились, как минотавры, в пачках чипсов, ища соль в синем конвертике из вощеной бумаги.

В тот вечер в пабе была представлена и семья самого Томми – по крайней мере, со стороны Верналлов. Был там дядя Тома Джонни, младший брат его мамы, вместе с тетей Селией, а в углу наедине с собой, полпинтой «Дабл Даймонд» и побитым старым аккордеоном на коленях сидела двоюродная бабка Томми Турса, к этому времени уже перевалившая за восьмой десяток и еще более не от мира сего, чем раньше. Томми поздоровался с ней и спросил, не хочет ли она еще пива, на что она ответила встревоженным взглядом, словно не узнала его, но потом все равно благодарно кивнула. Турсе нравилось играть на аккордеоне аль фреско, обходя Боро, хотя несколько лет назад, во время войны, она перенесла выступления исключительно на ночное время. А точнее, выходила на улицу играть на своем инструменте только во время затемнений, когда над головой гудели немецкие бомбардировщики, и ее угрожали арестовать работники ГО, если она не будет сидеть дома и не прекратит свой безбожный шум. Сам Том ни разу не слышал дуэты бабки с Люфтваффе, так как служил за границей. Однако его старшая сестра Лу расписывала их со слезами от смеха на щеках. «Меня послали ее найти, и честно, я тебе клянусь, она стояла в Банном ряду, глядя на большущие черные самолеты в небесах, и наигрывала на аккордеоне то короткие трели, то длинный гуд, будто налет бомбардировщиков ей – немое кино, а она – тапер. Двигатели ужасно рокочут, по всему небу эхо, а Турса стоит да наяривает в такт, такие наигрыши, будто кто-то насвистывает или приплясывает. Я даже описать не мог