Иерусалим — страница 83 из 317

у, но эти ее тра-ля-ля поверх страшного грохота самолетов – и не знаешь, то ли плакать, то ли смеяться. Но все-таки больше смеешься». Том тогда представил картину: тощая старая безумица с грибным облаком белых волос стоит и играет вразлад на затемненной улице под железной мощью немецких воздушных сил. Томми тоже стало смешно.

Когда принесли выпивку и рябую бабку Томми тоже не обделили, он подсел к тихой тетушке Селии и ее оживленному дяде Джонни, с которым хорошо ладил и на которого мог положиться, что тот составит Томми компанию до самого закрытия. Том помнил, как еще перед войной дядя Джонни Верналл присоединился выпить, когда они сидели с Уолтом, Джеком и Фрэнком в «Критерионе» на Королевской улице. Он покорил их своими байками о том, каким был расцвет того почти опустевшего паба, когда на каждом столе гостей ждали хлеб, ветчина, банка с соленьями и ломоть сыра. Приток посетителей, рассказывал дядя Джонни, более чем окупал угощения, и никто не напивался и не буянил, когда у каждого в животе что-нибудь впитывало спиртное. Четырем братьям все это казалось картиной Эдема из утраченного золотого века.

Сидя с тетей и дядей в кабинке «Черного льва», Томми спросил, как они поживают, а заодно поинтересовался о кузине Одри, к которой неровно дышали практически все члены семьи и которая играла на аккордеоне в танцевальном ансамбле под руководством ее отца. Тот самый ансамбль выступил на ура всего несколько месяцев назад на свадьбе Уолта на Золотой улице, когда мама устроила выволочку Тому и Фрэнку и где, на вкус Томми, юная кузина Одри музицировала замечательно и выглядела очаровательно, как никогда в жизни, рассыпая свинги и стандарты скачущим гостям, забившим танцпол. От Одри глаз невозможно отвести, так считали все в семье, но в тот вечер в «Черном льве» на вопрос о ней дядя Тома только покачал головой и ответил, что Одри сейчас дома и переживает подростковые перепады настроения. Том удивился, ведь Одри всегда казалась солнечной девочкой, но решил, что поведанная ему истерика связана с женской природой и ее обычными переменами, о которых, по счастью, Томми тогда почти ничего не знал. Он кивнул и посочувствовал тете и дяде, выразил уверенность, что уже через день-другой их дочка придет в себя и будет сиять пуще прежнего. Как оказалось, на этот счет он ошибался.

Балагуря с родными, Том задумался о том, как сильно любил дядю Джонни – он, как ему казалось, добавлял семье колорита своими кричащими галстуками и горчичной клеткой пиджака, своими повадками шоумена. Было в нем что-то современное – в том, как он руководил ансамблем и говорил о датах и ангажементах, – словно он смело смотрит в лицо испытаниям послевоенного мира и будущего, кипит энергией и ждет не дождется новой жизни. Если верить маме Тома, ее младший брат Джонни с самого детства бредил только сценой, горел всей этой мишурой и кутерьмой, хотя у самого него никакого таланта не было. Несомненно, потому он и стал руководителем танцевального ансамбля, раз не мог петь или играть. Когда его юная Одри оказалась такой одаренной аккордеонисткой, интерес к чему явно переняла у двоюродной бабки Турсы, Джонни наверняка был на седьмом небе от счастья. Томми часто казалось, что когда дядя Джонни стоит за кулисами и с обожанием наблюдает за выступлениями Одри, то он наверняка видит на сцене молодого себя, как в свете софитов наконец претворяются его мечты и надежды. Что ж, удачи ему. Быть может, малыш, которого Томми ожидал сейчас на дороге Уэллинборо, тоже будет хорош в том, к чему лежала душа самого Тома, – скажем, хотя бы в футболе. Томми не мог гарантировать, что, если так будет, сам не станет болеть на боковых линиях, прямо как дядя Джонни лучился гордой улыбкой во мраке и спутанных канатах закулисья.

Тетя Селия была другой – где Джонни шумел, она оставалась тиха, и не вилась над Одри так, как муж. Тетя Селия всегда казалась дружелюбной, даже по-своему веселой, но ей как будто было не о чем говорить. Она не казалась чопорной или чванливой, но если дядя Джонни откалывал свою обычную пошлую шуточку, то она только улыбалась и пряталась в лимонный тоник. Мать Томми была невысокого мнения о своей невестке и говорила, что тете Селии не хватало мозгов, но мама Томми была невысокого мнения обо всех окружающих.

В ту февральскую ночь пять или шесть лет назад он сидел в обществе дяди и тети, пока хозяин не объявил последний заказ, а они не сказали, что больше ничего не хотят. Допив, когда Томми только начинал свежую пинту, они взяли куртки и собрались домой. Идти им было недалеко. Джонни и Селия жили с Одри на Школьной улице, чуть выше по холму от Джема Перрита и его семьи, так что всего лишь за углом церкви. Томми помнил, как дядя Джонни встал со стула в кабинке и надел федору, в которой смахивал на букмекера. Джонни помог подняться тете Селии, вздохнул и сказал: «Ну что ж. Тяни не тяни, а пора. Помирать – так с музыкой», – имея в виду Одри и ее дурное настроение, и тогда это показалось не более чем невинным замечанием.

Они простились, и Том смотрел, как они выходят из задымленного паба, помещение которого было таким же туманным, как мглистая улица, показавшаяся, когда Селия и Джонни распахнули дверь «Черного льва» и вышли в ночь. Томми не торопился прикончить полстакана биттера, оставшиеся от целой пинты, лениво блуждая взглядом по бару в надежде встретить хоть какую-то приличную женщину. Не повезло. Единственным представителем женского пола в «Черном льве», не считая суки хозяина, была Мэри Джейн, драчунья, которую чаще видели на Мэйорхолд – в «Веселых курильщиках» или «Зеленом драконе», или там, или там. Один ее глаз заплыл и распух, стал фиолетовой щелочкой, да и все лицо выглядело так, будто когда-то было совсем другой формы. Она сидела и таращилась в пространство, иногда покачивая головой, словно чтобы ее прочистить, хотя непонятно, то ли из-за того, что ей врезали, то ли из-за того, как нарезалась. Даже бабушка Турса уже улизнула из паба, пока он отвернулся. Томми остался один в совершенно мужском царстве свернутых носов – в последнем отношении включая и Мэри Джейн. Хотя он и так привык по работе находиться среди мужчин, и его такая компания нервировала куда меньше, чем долгое пребывание в окружении женщин, но она была скучнее. Томми опрокинул капли на дне кружки, пожелал спокойной ночи знакомым и направился к двери, застегивая куртку.

Снаружи «Черного льва», с холодным жжением в горле, он не мог выбрать, как быстрее добраться домой, к маме на Зеленую улицу. Наконец решил пройтись у церкви Петра и срезать по переулку на улицу Петра, которая была верхним краем поляны на склоне. Так выходило немного дольше, чем спуститьсяся по Слоновьему переулку, но с хмелем и сантиментами в голове Тому захотелось прогуляться мимо церковного двора, чтобы пожелать спокойной ночи Джеку – ну или, по крайней мере, памятнику. То, что осталось от Джека, до сих пор было где-то во Франции.

Оставив паб позади, Томми поднялся по Холму Черного Льва и на Лошадиную Ярмарку, пока справа за железную ограду церкви цеплялся туман. Томми кивнул, несколько сконфуженно, военному мемориалу, торчащему из плывущего хлопкового пуха у его основания, и удивился, кто это заиграл мелодию, раздавшуюся от таверны, которую он только что покинул. Томми не сразу додумался – до того он окосел от пива, – что в «Черном льве» отродясь не было пианино, да и вообще звук доносился не сзади, а, слабый и переливающийся, летел из сгустившихся впереди теней Лошадиной Ярмарки.

Заинтригованный, Том прошел мимо узкого проулка, сбегавшего между церковью и мужским ателье Орма, по которому он намеревался срезать до улицы Петра. Теперь Тому хотелось знать, кто это шумит в такой поздний час, а также убедиться, что в районе не происходит ничего непотребного. Кроме того, проходя мимо Дома Кромвеля, Томми слышал какую-то даже исступленную мелодию куда отчетливей и в своем притупленном ступоре почти ее узнавал. Оказалось, она доносилась из горлышка Школьной улицы прямо перед ним – спотыкающийся рефрен, что плыл над мостовой с туманом и путался в заплетающихся ногах Тома, словно желая опрокинуть его.

Он помедлил у здания из коричневого камня, где лорд-протектор квартировал в ночь перед сражением на поле у Несби, и оперся рукой о шершавую стену, чтобы выровнять гуляющее равновесие. Тогда-то он и увидел, как со Школьной улицы на Лошадиную Ярмарку выбегают дядя Джонни и тетя Селия, они закрывали лица, словно плача, и висли друг у друга на руках, как два выживших после крушения поезда, карабкающихся по насыпи. Что же такого могло случиться?

Теперь, дуя на руки, чтобы согреться возле больницы, он думал, что стоило просто окликнуть тетю и дядю и спросить, что не так. Но тогда Томми промолчал. Стоял, спрятавшись в тумане, и наблюдал за парой, которая за десять минут как будто постарела на десять лет, как они ковыляли в сырых миазмах, цеплялись друг за друга и мычали, как раненые звери. Они направлялись в сторону Конного Рынка, и хлюпанье их страданий становилось тише. Том смотрел им вслед из своего укрытия и сгорал от стыда при мысли, что видел родных в беде, а сам и пальцем не пошевелил, даже не предложил помочь.

Но оно казалось таким личным, это горе дяди Джонни и тети Селии. Вот и все, что мог сказать в свое оправдание Том. Его с детства воспитывали помогать людям в тяжелую минуту, но учили и не совать нос в чужое дело, и иногда между двумя этими явлениями проходила очень тонкая граница. Так было и в ту ночь с дядей Джонни и тетей Селией. Вчуже казалось, словно в этот миг их жизнь разваливалась на части, словно сломалось что-то у них внутри, словно то, что их расстроило, настолько интимно и унизительно, что если бы вмешался кто-то посторонний, то сделал бы только хуже. Если подумать, возможно, Том подспудно понял, что Селия и Джонни и не искали помощи в своей беде. Не стучались в двери соседей, не просили вызвать пожарных или неотложную помощь. Они не подумали просто спуститься за угол к маме Тома на Зеленой улице – старшей сестре Джонни. Они не искали помощи в Боро, а направились на Золотую улицу и в центр. Позже Том узнал, что дядя Джонни и тетя Селия просидели до рассвета, разбитые, на ступенях церкви Всех Святых, под ее портиком.