Иерусалим — страница 87 из 317

В тот день в 1959 году квартал расстелился, как заплесневелое одеяло на летнем пикнике, сквозь протертую ткань которого пробивались стебли выгоревшей травы. Заводы время от времени лязгали или пускали снопы ацетиленовых искр за матовыми окнами из оргстекла. Болтали ласточки на пригретых карнизах по обе стороны кривых улиц, где женщины в клетчатых шалях стоически трусили под весом кошелок с продуктами; где в десять минут четвертого все еще пытались добраться домой старики, одурев от домино, после обеденного перекуса в «Спортсманс Армс». В опустевшей на каникулы школе на холме за желтым спортивным полем стояла оглушающая тишина от не-криков двух сотен отсутствующих детей. Безобидный приятный день. Башенные дома еще не возвели. Светло-песочная пленка пыли от сноса, накрывавшая окрестности, напоминала только о времени года и пляже.

Весь дом опустел – Томми, папа Мика, уехал на работу в пивоварню в Эрлс-Бартон, а остальные члены семьи воспользовались погодой и вышли на задний двор. От вытоптанной до гладкости мостовой на дороге Святого Андрея в альков, укрывающий их обесцвеченную красную дверь, вели три ступеньки, а из стены у нижней торчал черный железный скребок для обуви, предназначение которого Мик не мог постичь лет до десяти. Справа от двери со стороны гостя на уровне тротуара была вделана проволочная решетка, пускавшая воздух в непроглядный угольный подвал, а над ней было окно передней комнаты – зала – с фарфоровым лебедем, безутешно взирающим на склад «Уиггинс», ржавый и заросший железнодорожный тупичок за двором и редкую проезжающую машину. Слева же от двери были водосточная труба, одна на два дома, потом входная дверь и окна миссис Макгири, а дальше – облезшая деревянная калитка, ведущая на мощеный двор Макгири и к прогнившим денникам в конце.

Если подняться по ступеням и войти в дом номер семнадцать, вас встречал простой кокосовый коврик для ног и коридор с выцветшими до невидимости призрачно-охровыми цветами на обоях, где на обремененные шерстяной одеждой крючки падал свет оттенка липучки для мух. Первая дверь направо вела как раз в обезлюдевшую комнату с массивными напольными часами, канапе с конским волосом и легким креслом ему в пару, парафиновой горелкой, полированным буфетом с дорогой керамикой, которой никто никогда не пользовался, и небольшим прокатным телевизором за закрытыми створками посередине. Второй выход из коридора вел в такую же пустую гостиную, а прямо перед вами наверх вела лестница, скрытая ковриком с заплетающимся коричневым узором, напоминавшим съедобные сережки из рождественского пудинга. На втором этаже в задней части старого дома находилась спальня Альмы и Мика, которая, как и бабушкина комната в одной ступеньке от их лестничной площадки, выглядывала на наполовину облицованный кафелем двор в виде буквы «Г», а комната Тома и Дорин – самая большая в доме – была следующей за бабушкиной, и потому смотрела на дорогу Андрея ровно над окном первого этажа, украшенным белым лебедем с обреченным видом. Верхний уровень, практически ненаселенный днем, казался Мику ночным этажом, отчего в его глазах приобретал зловещую и жуткую атмосферу. Если действие детских кошмаров разворачивалось у него дома, самое страшное всегда поджидало наверху.

На первом этаже было слишком уютно, чтобы бояться, несмотря на вечные потемки в кухне и тени в гостиной у мрачного коридора. В ней было не продохнуть: ансамбль составляли раскладной обеденный стол в комплекте с двумя стульями, табуретка и старое деревянное кресло. Два мягких кресла с подлокотниками (со спинки одного из которых много лет назад вывалился из окна кузен Мика Джон) стояли по бокам от камина из железа метеоритного вида (туда примерно в те же времена упала лицом сестра Джона Айлин), а оставшийся закуток едва вмещал огромный захламленный саркофаг серванта. Все верхние углы комнаты обегал резной карниз – когда-то, предположительно, декоративный, – из-за чего потолок казался еще ниже. На планке для фотографий на стене напротив очага висели поблекшие портреты в тяжелых рамах, бежевые и белые изображения мужчин с мудрыми улыбками и яркими глазами, сверкающими из-под кустистых бровей: прадедушка Мика Уильям Маллард и покойный супруг его покойной бабули, дедушка Мика по материнской линии Джо Свон с усищами шире плеч. Был и третий снимок, тоже с мужчиной, но Мику не приходило в голову спросить, кто это, вот никто ему о нем и не рассказал. Так что Мик всякий раз, когда заходила речь о каком-нибудь умершем родственнике, которого не знал, вспоминал лицо этого анонима со снимка. На одной неделе это мог быть брат бабули, дядя Сесил, а на другой – кузен Бернард, утонувший во время войны, пытаясь спасти выживших с потопленного броненосца. Полмесяца анониму даже довелось пробыть Невиллом Чемберленом, пока вконец запутавшийся Мик не разобрался, что бывший премьер и угодник Гитлера – не близкий родственник.

В стене, разделявшей зал и гостиную, было вырезано окошко с витражом – изображением цветка в ярко-желтых, изумрудно-зеленых и красных, как рубиновый портвейн, цветах. Иногда вечером, во время чаепития, когда солнце заходило за вокзал по ту сторону дороги Святого Андрея, окно зала пронзал почти горизонтальный луч, заглядывал за понуренную головку фарфорового лебедя и сиял сквозь цветное стекло в тусклую жилую комнату, расплескивая чудесную и дрожащую фантомную краску на безликое радио, установленное на стене между окном на задний двор и дверью на кухню.

Кухня-кутузка со стенами, выкрашенными белой клеевой краской, холодными синими и красными плитками на полу находилась одной ступенькой ниже гостиной. Спустившись, по левую руку вы видели дверь в подвал, а за ней на площадке подвальной лестницы – проржавевший буфет для хранения мяса. Справа же была задняя дверь, ведущая в верхнюю половину двора, а сразу после нее – шершавая каменная раковина под одиноким окошком, с единственным медным краном с холодной водой, изъеденным медянкой. Напротив стояла газовая плита, старый поеденный жучком кухонный стол и коварный каток для белья, а над ними с гвоздика свисал цинковый таз, один на всю семью, который использовали для омовений по самым разным случаям. Если нужно, его наполовину наполняли кипятком из медного бака – цилиндра металлического цвета, орошенного конденсатом, стоявшего в дальнем конце кухни рядом с забитым досками и ненужным кухонным камином. Мик помнил короткую деревянную дубинку, прислоненную к медному боку, – мешалку для кипяченого белья, с тупым и волглым от частого использования концом, текстура и волокна которого превратились в трупно-бледную слизь и приобрели циановый цвет из-за чрезмерного применения «Reckitt’s Blue» – тряпичного мешочка с сапфировым красителем: его бросали в мытье, чтобы рубашки и простыни выглядели белоснежными. Мик вспоминал полки – всего лишь грубые доски на подставках, гнущиеся под весом сотейников, железных сковородок, одной миски для пудинга, чьи закругленные пучины покрывала туманно-янтарная лужица затвердевших капель с мозаичным кракелюром.

В этот самый день бабуля Мика, Клара, тихо и методично копошилась на кухне, жонглируя сразу несколькими занятиями, как ее научили, когда она работала в прислуге. Кларе Свон, которая умерла в начале 1970-х, в то время должно было быть около шестидесяти, но внукам она всегда казалась древней и непререкаемой, как библейский папирус. Чего недоставало в росте, она наверстывала в осанке, вплоть до того, что никто и не замечал, какая она невысокая. Она всегда стояла навытяжку, как шахматная фигурка из слоновой кости, побитая годами турниров; столь же невозмутимая, терпеливая и целеустремленная. Всегда чинная и стройная девушка с суровым взглядом на фотографиях из юности, к 1959 году она стала, скорее, тощей, ее длинные серебристые волосы, спускавшиеся ниже талии, были завязаны в пучок. Из-за спины-жерди, увенчанной серой шевелюрой, она производила впечатление швабры – если бы швабры считали символами простого достоинства, бесконечно надежными в своем деле, почитали, как скипетры, а не пренебрегали как самым никчемным предметом домашнего обихода, который можно найти на любой кухне.

Дом номер семнадцать принадлежал Кларе, ее имя было указано в учетной книге, и она же незаметно им правила. Она никогда не устанавливала порядки – но в том нужды и не было. Все и без того знали, где пролегали границы дозволенного, и не думали их переступать. Ее власть была не такой очевидной, но в целом более впечатляющей, чем та, которой обладала Мэй, вторая бабушка Мика. Бабка Мэй Уоррен была не женщиной, а устрашающим носорогом и добивалась своего предостерегающими рыками, сердитыми затрещинами и задиристым поведением. Худая как щепка Клара Свон, напротив, никогда не повышала голос и никого не запугивала. Она просто действовала – стремительно и эффективно. Когда Альма в два года – уже тогда самая бесшабашная и необузданная из всех членов семейства – решила укусить Клару, бабушка Мика не накричала и не пригрозила поркой. Она сама цапнула Альму за плечо, да так сильно, что прокусила кожу, – так сильно, что сестра Мика больше никогда в жизни не пыталась никого съесть заживо. Если бы только она исцелила Альму и от попыток задушить, размечтался Мик. Или от покушений с ядовитым газом – как когда Альма убедила младшего брата посидеть с ней на кухне, а потом запалила горчично-желтую крошку серы. Или от ее повадок пигмейского охотника за головами, как когда она стреляла в него дротиками из духовой трубки. Без шуток. Говоря по справедливости, рассудил Мик, даже у бабушкиных методов коррекции поведения были свои пределы. Тем сонным днем Клара была на кухне, крошила почечное сало, пекла хлебный пудинг, кипятила платки и безропотно сновала от одного дела к другому, наедине с ароматным жирным бульоном. Неплотно прилегающая к косяку дверь, открытая из-за хорошей погоды нараспашку, чтобы проветрить дом, пропускала к Кларе обрывки болтовни между ее дочерью Дорин и детьми, потому что те сидели сразу у двери, на тонкой шахматной полоске из потрескавшихся розовых и голубых плиток, составлявших верхний уровень тесного домашнего сада.