Иерусалим — страница 88 из 317

Сидя в спокойном, относительно просторном зале в Кингсторпе, чувствуя жжение от самых благородно отступающих, а вовсе не капитулирующих волос до подбородка с ямочкой, Мик попытался увязать загроможденные углы детства с обтекаемым окружением его среднего возраста – прямиком из фантастического журнала «ТВ, XXI век». Мик снова глянул на отражение воспаленного лица в стеклянной дверце шкафа и сделал вывод по виду пострадавшей кожи, что он тогда, выходит, капитан Скарлет [61]. Он поставил рядом по большей части довольного жизнью взрослого, которым стал, с невыразимо восхищенным жизнью трехлетним мальчишкой, которым был, и обнаружил, что переход между ними на удивление гладкий и последовательный, и память Мика о детстве не затмевается никаким несчастьем, не марается мечтательной тоской, иногда слышной в голосах других людей, когда они вспоминали давние деньки. Просто жизнь была другая – ее видели другие глаза, проживал чуть ли не другой человек.

Самое поразительное в прошлом – по крайней мере, как помнил Мик, – не очевидная разница в моде, привычках или технологиях. А что-то куда более неуловимое и неназываемое, то восхитительное, тревожное ощущение странности, которое захватывало его, когда он перебирал забытые фотографии или вдруг вспоминал какое-то яркое переживание. Оно приходило как слабый привкус мимолетной атмосферы, как безвозвратно ушедшее настроение, такое же самобытное и особенное для места и времени, как погода или формы облаков в прошедший день – что-то единичное, что не повторится уже никогда. Наверное, это необычное свойство, которое он пытался описать, – не более чем неожиданное ощущение прошлого на ощупь: что бы ты почувствовал, если бы провел по его ворсу пальцами памяти. Это текстура переживаний Мика сложилась из несметного числа уникальных витков и бугорков, из неразличимо выпирающих деталей. Сетчатая ткань дырявой посудной тряпки, висящей у задней двери, высохшей и навечно затвердевшей в форме вигвама, с запахом грязной воды и теплой ветчины. Дырки размером как раз с палец в блоках, обрамляющих метровые круглые клумбы бабули у поблеклой красно-синей клетки дорожки. Тайный муравейник, вгрызшийся в крошащийся цемент на стыке плит кухонной стены, за ступеньками, которые спускались на нижний уровень замкнутого двора. В тот день стоял запах согретого солнцем кирпича, черной почвы, оловянный аромат прошедшего дождя.

Задумавшись теперь, не без слабого зачаточного огонька обиды, Мик решил, что несчастный случай, произошедший в тот день, стал прямым следствием бедности. Не будь он из молодняка Боро – не сидел бы на коленях матери на залитом солнцем дворе, рассасывая почти с летальным исходом драже от кашля.

Мик – или Майкл, как его звали тогда, – уже неделю страдал от воспаления горла. Когда оказалось бесполезно домашнее средство Дорин – масляные катышки в сахарной пудре, – она его закутала и отнесла в конец Широкой улицы, за Мэйорхолд, в практику доктора Грея. Тогда Мик и члены его семьи об этом не задумывались, но сейчас он понял, что врачи на участке Боро наверняка ненавидели каждую минуту неблагодарного, бесславного труда в таком нищем и захудалом районе. Им почти наверняка приходилось тяжелее, чем коллегам повиднее, просто по той причине, что Боро есть Боро и способов заболеть там множество. Их наверняка извела череда нервных мамаш в шоколадных пальто и шарфах – чайных полотенцах, тащивших своих сопливых недоростков к врачу при каждом чихе. Наверняка их хватало только на то, чтобы разыграть пятиминутный интерес к сипящим спиногрызам у себя в кабинете. По крайней мере, именно этот подход избрал в тот раз доктор Грей при посещении Дорин и Мика. Он посветил фонариком в пунцовую и опухшую глотку Майкла, хмыкнул и поставил диагноз.

– Простудил горло. Давайте ему драже от кашля.

Мамка Мика, несомненно, серьезно и покорно кивнула. Это говорил доктор – ученый, который умеет писать на латыни. Человек, который с первого взгляда на страдавшего от простуды малыша с больным горлом тут же определил, что это почти хрестоматийный случай «Простуженного горла», требовавший немедленного вмешательства «Зимних конфет». Социальная медицина пятидесятых: заметный прогресс с тех времен, когда ларингит лечили экзорцизмом. Впрочем, родители Мика и Альмы и тому были рады, Дорин с трогательной искренностью поблагодарила терапевта, потом запихнула Мика в тулуп и понесла назад на дорогу Святого Андрея, наверняка задержавшись у газетчиков – «Ботерилл» на Мэйорхолд, – чтобы приобрести прописанные лечебные сладости.

Так он и оказался во дворе в пижаме и колючем тартановом халате, ерзая на коленях Дорин, сидевшей на деревянном стуле с круглой спинкой, который вынесла в сад из гостиной. Мамка сидела прямо под кухонным окошком, спиной к нему, задние ножки стула стояли рядом с кухонным стоком – метровым желобом под окном, ведущим к закрытому сливу возле муравейника, спрятанного у трех грубых ступенек во двор. Царство муравьев находилось в безраздельном владении сестры Мика – как она ему объясняла, по праву старшинства. Впрочем, надо отдать Альме должное: когда она играла с насекомыми в Содом и Гоморру, то разрешала Мику побыть ангелом-мстителем на испытательном сроке при ней, беспощадном Иегове. Ему поручалось отлавливать беженцев из библейских городов, пока Альма не разжаловала его за то, что он предотвратил побег одного из подопечных смачным ударом половинкой кирпича. Сестра, которая в тот момент сама топила или сжигала муравьев, обернулась к нему с возмущенным лицом.

– Ты чего делаешь?

Малыш Мик невинно заморгал:

– Он убегал, вот я его и оглоушил.

Альма, уже тогда полуслепая, пригляделась к злосчастному муравью, который лишился целого измерения, а затем прищурилась на брата с непонимающим ужасом, прежде чем гордо удалиться играть в одиночестве дома.

В тот день Альма благодаря наступлению школьных каникул была дома и наверняка мечтала о том, чтобы гулять в парке или на лугу, а не торчать во дворе с мамкой и бесполезным каркающим кульком с младшим братцем. Дорин с Миком сидели в верхней половине дорожки, а старшая сестра Мика – тогда пухляш лет пяти или шести – энергично колотилась о кирпичные пределы двора, как запертый в обувной коробке мотылек. Она десяток раз пробежала по трем каменным ступенькам – ее белые коленки мелькали, как пельмени в руках жонглера, – затем носилась кругами в трехметровом пространстве нижней части садика, наполовину замощенном кирпичами, а наполовину покрытом утрамбованной черной землей. Играла сама с собой в прятки – дважды скрылась в уличном туалете и однажды в узком прямоугольнике бетонного тупичка сбоку от него, слева, если сидеть на очке лицом к двери.

Будочка с черепичной крышей – их уличная уборная в нижней части двора без бачка или электрического освещения – среди всех символов антистатуса была для Мика самой говорящей. Удобства во дворе, осознал он уже где-то лет в шесть, были позором даже в их районе, который вовсе не славился достижениями цивилизации. Даже у бабки Мэй, жившей на Зеленой улице в доме с газовым освещением и без электричества, в туалете хотя бы стоял сливной бачок. И походы по нужде после захода солнца, в отличие от порядков дороги Святого Андрея, обходились без мерцающей свечки в подсвечнике с ручкой, как в песенке «Крошка Уилли Уинки», и без большого жестяного ведра, наполненного до краев из кухонного крана.

В детстве Мик ненавидел уличный туалет и отказывался им пользоваться, предпочитая терпеть либо прибегать к розовому пластиковому горшку под его с Альмой кроватью. В конце концов, он тогда был щуплым малышом, в отличие от неповоротливой тетехи-сестры. Она-то могла уверенно протопать по дворовой тропинке с огромным плещущим ведром в одной руке и мигающим ночником в другой, а он с трудом поднимал ведро обеими руками; он бы только комично доковылял до садовых ступенек, прежде чем окатить ноги водой и/или подпалить белобрысые кудри, беспечно размахивая свечкой.

В любом случае, даже если бы в той личиночно-херувимской стадии он мог успешно транспортировать объемную тару, ночью их двор преображался, становился неизведанной территорией, слишком страшной, чтобы путешествовать в одиночестве. Щербатая крыша конюшни за нижним забором становилась таинственным скатом серебряной черепицы, в черных отверстиях которой юркали взад-вперед ночные птицы. Ее серый ветхий склон с пробивающимися в трещинах одуванчиками и лакфиолью становился крутым трамплином в ночь. Крошечное пространство полтора метра на метр между туалетом и стеной садика вполне могло уместить призрака, ведьму и зеленого Франкенштейна, и еще остался бы вагон места для тех черных и шипастых чертят из «Руперта», похожих на обугленные каштаны. В детстве Мику всегда казалось, что по ночам дорога Святого Андрея наверняка становятся проходным двором для упырей и фантомов – хотя, возможно, это ему наговорила сестра. Очень на нее похоже.

Альме-то было хорошо. Она не только могла таскать ведро, но и всегда слишком, слишком запросто воспринимала все жуткое. К этой черте, думал он, она сознательно стремилась всю жизнь. Никто не мог стать тем, кем стала сестра Мика, если только не стараться нарочно. Он вспомнил, как в возрасте восьми лет обзавелся хобби, собирать коробки с батальонами миниатюрных солдатиков «Эйрфикс»: британские томми всего двух сантиметров в высоту из охровой пластмассы – муравьи-снайперы, распластавшиеся на животе и замершие на одной ноге в вечной штыковой атаке; или голубовато-серая прусская пехота, метающая забавные гранаты-скалки. С каждого податливого стебелька можно было собрать урожай в дюжину солдатиков, прикрепленных головой, так что их приходилось откручивать, прежде чем играть, отчего на шлемах оставался облой; в каждой коробке с окошком на крышке лежал, наверное, пяток таких штырьков. У него как раз в разгаре была тяжелая кампания – Французский Иностранный легион против конфедератов с Гражданской войны, – когда он заметил, что обе его армии кто-то значительно проредил. Отбросив вариант с дезертирством, он в конце концов обнаружил, что старшая сестра выкрадывала пригоршни солдатиков, чтобы снести в уличный туалет (вместе с ведром и свечкой) во время ночного визита. Оказывается, она обнаружила, что если поджечь голову солдатика свечным пламенем, то миниатюрные синие огоньки из пылающего полиэтилена зрелищно капают в подставленное ведро, издавая потусторонние звуки «ввуип-ввуип-ввуип», которые кончались шипением при встрече горящей пластмассы с холодной водой. Мик представлял, как Альма сидит на стылом деревянном стульчаке у выгнутого гвоздя в беленой стене, где вместо туалетной бумаги висели обрывки журналов «Тит-Битс» или «Ревейл», спустив голубые трусы к дрыгающимся лодыжкам, а ее возбужденное лицо озаряют неестественные вспышки цвета индиго от превращенного в римскую свечу крошки-центуриона. Ничего удивительного, что ее не тревожила мысль о рыскающих на дворе привидениях. Стоило им заслышать ее шаги и звон ведра, как они тут же исчезали.