Иерусалим — страница 92 из 317

В сем странном свете знаю я: близка

Твердыня та, чьи стороны – века.

Г. Ф. Лавкрафт. Из «Непрерывности» («Грибы с Юггота»)


Наверху

Здорово, здорово, как же это здорово. Мальчик вознесся под рокочущий кругом чудо-гром, словно рядом все настраивался и настраивался духовой оркестр. Так провожает мир, когда его покидаешь.

Майклу казалось, будто он дрейфует в резиновом круге под самым дымчато-желтым потолком гостиной. Он не понимал, как туда попал, и не знал, стоит ли волноваться из-за феи в углу, которая манила к себе из темной ниши всего в паре футов над головой. Хоть она и казалась знакомой, Майкл сомневался в том, стоит ли ей доверять. Сомневался даже, что раньше замечал угловых фей или слышал, чтобы о них говорили родители, хотя, конечно, говорили, иначе и быть не могло. В любом случае мысль, что в углах дома живут крошечные человечки, не казалась чем-то удивительным – не в этом искрящемся сумраке, где он плыл, осиянный изумлением.

Майкл попытался разобраться, где же находится, но не мог толком вспомнить, кем или где был, пока не очутился средь мерцания и цимбал. Хотя мысли его стали умными как никогда в жизни – говоря по правде, не то чтобы он помнил свои прежние мысли, – Майкл все же не мог сложить в голове картинку произошедшего. Кажется, ему рассказывали сказку – из тех старых известных сказок, которые знают все, – о принце, что нечаянно подавился вишенкой? Или – хоть это и кажется неправдоподобным – он сам был персонажем в сказке, возможно, даже тем самым принцем, а значит, то, как он всплывает в музыке и мраке, – лишь очередная глава повествования? Все мысли казались ошибочными, но Майкл решил, что пока не станет забивать ими голову. Взамен он перевел внимание на угол, к которому медленно, но верно приближался. Либо приближался, либо становился больше сам угол, подумал он.

Майкл не мог вспомнить, знал ли он раньше, что углы, как и этот перед ним, торчат сразу в обе стороны – так, что они одновременно торчали и углублялись, – или же это понимание пришло в голову только что. Зрительно все примерно напоминало картинки с подвохом на школьных коробках с мелками, где кубики сложены в пирамиду, но никак не понять, в какую сторону они выдаются. Теперь, разглядев угол вблизи, он понял, что в обе стороны одновременно. То, что он принял за нишу, оказалось выступом – не столько вогнутым углом гостиной, сколько торчащим углом стола с вычурной резьбой по краям там, где у потолка шел карниз. Только, конечно, если угол был как у стола, значит, он оглядывал его сверху, а не смотрел снизу. А значит, он тонул к нему, а не поднимался, чтобы стукнуться о него макушкой. А еще это значит, что гостиную вывернули наизнанку.

Мысль, что он погружался, приземлялся на угол гигантского стола, в тот момент показалась ему вполне здравой, особенно потому, что ведь тогда угловой фее было на чем стоять, тогда как до этого она казалась неубедительно прилепившейся где-то над рейкой для фотографий. Впрочем, если она внизу, почему же тогда просит Майкла тоненьким голоском скорее подниматься?

Он подозрительно пригляделся к ней и попытался понять, не из тех ли она, кто может сыграть с ним злую шутку, и решил, что все-таки да, наверняка из тех самых. Более того, чем ближе Майкл к ней подплывал, тем больше фея была похожа на какую-нибудь десятилетнюю девчонку из его района, а это означало, что она как пить дать злодейка, хулиганка с улиц Форта или Рва, которая выбьет из тебя дух одним ударом сумки, полной бутылок «Короны», что она волочет в тайник.

Как и угол, на котором – или в котором – она стояла, фея постепенно становилась больше, и вот Майкл уже мог рассмотреть ее в подробностях, а она была не просто пищащей и машущей точкой синих и розовых цветов среди мушиных пятен на потолке. Еще он увидел, что это не настоящая фея, а девчонка обычного роста, просто до этого она была очень далеко и потому казалась куда меньше, чем была на самом деле. На пару дюймов ниже ее ушей спадали светлые волосы с легчайшим оттенком рыжего, с ровной кромкой, словно ей на голову водрузили миску для пудинга и постригли вдоль краев. Если она родом из Боро, так оно наверняка и было.

Ему лениво пришло в голову, что сами собой начинают вспоминаться обрывки и частички жизни или сказки, в которой он участвовал несколькими мгновениями раньше, прежде чем обнаружил, что болтается в палевых течениях под потолком гостиной. Помнил он миски для пудинга и Боро, помнил улицу Рва, улицу Форта и бутылки «Короны». Помнил, что звали его Майкл Уоррен, его мамку – Дорин, а папку – Том. У него была сестра, Альма, которая каждый день хотя бы раз либо смешила его до колик, либо пугала до испарины. Была у него бабуля по имени Клара, которую он не боялся, и бабка по имени Мэй, которую боялся до дрожи. Успокоившись, что расставил во вразумительном порядке хотя бы эти клочки воспоминаний, Майкл снова обратился к вопросу девочки, что теперь возбужденно скакала на месте в каком-то дюйме над ним. Или под ним.

Ему показалось, что на вид ей девять или десять – для Майкла это был возраст почти что взрослого человека, – и чем ближе Майкл к ней становился, тем больше уверялся, что он в своей догадке прав. На него смотрела тощая и крепко сбитая девчонка, чуть постарше и чуть повыше его сестры Альмы, а еще – красивее и стройнее, с широким смешливым ртом, который будто вечно грозил разразиться хохотом громче, чем способно вместить ее тельце. Прав он оказался и насчет ее происхождения из Боро – или по крайней мере из какой-то похожей округи. Любой бы принял ее за местную по одежде и состоянию расцарапанных коленок. Белая кожа, загоравшая под моросью Боро, серовато светилась от въевшейся в поры железнодорожной пыли, покрывавшей в квартале всё и вся. Но, глядя на нее теперь, Майкл видел, что это тот же бледно-серый цвет, которым иногда наливаются грозовые тучи, когда можно едва-едва разглядеть готовую прорваться через них мишуру радуги. Говоря откровенно, ему показалось, что грязь ей к лицу, словно дорогие румяна или пудра, что можно отыскать только на редких и далеких островах света.

Его удивило, какое хорошее у него зрение. Он и раньше не жаловался на глаза, в отличие от мамки и сестрицы, но теперь просто видел все куда яснее, словно кто-то смахнул с очей паутину. Каждый пустяк во внешности девочки и ее одежды стал резким, как обручальный бриллиант, а приглушенные цвета платья, туфель и кардигана стали не ярче, но как будто живее, вызывали сильный отклик.

Например, вокруг ее розового джемпера, стершегося у локтей, как сетка безопасности цвета увядших роз, висело сияние клубничного мороженого за летним чаепитием, когда в витражное окошко на западной стене гостиной заглядывают последние лучи заходящего солнца. Джемпер казался таким же удачно и естественно гармоничным в паре с ее платьем темно-синего цвета, как мысль о веселых моряках, лопающих сладкую вату на променаде под светом лампочек. Ее носки цвета талого снега сбились в гармошки или сброшенные шкурки гусениц – и один сполз заметно ниже другого, – а туфли с расцарапанными носками сапожник когда-то окунул или выкрасил в старый темно-бирюзовый цвет, со слаборазличимой картой выгоревших оранжевых царапин там, где из-под краски проглядывала кожа. Изношенные ремешки с тускло-серебряными пряжками так же переполняла история, как боевые уздечки из глубокой старины с рыцарями и замками, а еще на ее плечах лежала пышная горжетка, как у герцогини. Вот она-то, когда Майкл изучил ее поближе, его вдруг и напугала.

Горжетка была сделана из двадцати четырех мертвых кроликов, нанизанных на окровавленную нитку и выхолощенных так, что они стали плоскими и пустыми наручными куклами с пришитыми лапками, головками, бархатными ушками и хвостиками-помпончиками. Их глазки были по большей части открыты – черные, как бузина или такие полуночные антиглаза, что бывают у людей на негативах фотографий. Хотя ему шарф из пушистых трупиков показался довольно жутким, в то же время было в нем что-то будоражаще-взрослое. Ведь это наверняка противозаконно, думал он, или по меньшей мере за такое можно напроситься на нагоняй, а потому шарф придавал девочке вид пленительный и авантюрный.

По-настоящему отталкивал только дух ее пушного венка, и в то же время он подсказал Майклу, что не одни только глаза ему вдруг промыли начисто. Раньше запахи не производили на него особого впечатления, по крайней мере по сравнению с насыщенным, горьким бульоном ароматов, в который он окунулся теперь. Словно по оба крыла носа целые оркестры исполняли симфонии вони. Жизнь девчонки и жизни двадцати четырех кроликов на ее шее стали историями, написанными невидимыми чернилами в воздухе – ароматами, и читал он их раздувшимися ноздрями. У кожи ее был теплый и ореховый букет, смешанный с чистоплотным запахом мыла из карболки и каким-то деликатным веянием дыхания, словно от пармских фиалок. Все это обволакивало амбре жуткого ожерелья с примесями норной грязи, кроличьего помета и зеленого сока пожеванной травы, опилочной прелости пустых болтающихся шкурок, медяного налета крови и перезревшей фруктовости, что шли теплыми волнами от высохшей коросты мяса. Зловоние всего и сразу было таким опьяняющим и таким интересным, что даже нельзя было назвать однозначно гадким. Больше походило на душистый суп из всего подряд, в вареве которого скрывался целый мир – и хорошее, и плохое одновременно. Привкус жизни и смерти, как они есть.

Майкл видел, слышал, даже думал куда яснее, чем привык за смутно вспомнившуюся жизнь прикованного к полу трехлетнего мальчика, когда чувства были сравнительно мутными, словно он видел мир через перепачканное стекло. И он больше не чувствовал себя на три года. Он чувствовал себя куда умнее и взрослее – как всегда думал, что будет себя чувствовать, когда ему исполнится, скажем, семь или восемь; а более взрослым он себя представить не мог. Он чувствовал себя совсем другим человеком. С возрастом пришло, как он и ожидал, ощущени