когда дышал еще легко,
для всех в моей груди душевной
имелось птичье молоко.
Сбыл гостя. Жизнь опять моя.
Слегка душа очнулась в теле.
Но чувство странное, что я -
башмак, который не надели.
Поскольку я большой философ,
то жизнь открыла мне сама,
что глупость - самый лучший способ
употребления ума.
С утра неуютно живется сове,
прохожие злят и проезжие,
а затхлость такая в ее голове,
что мысли ужасно несвежие.
С утра суется в мысли дребедень
о жизни, озаренной невезением,
с утра мы друг на друга - я и день -
взираем со взаимным омерзением.
Несчастным не был я нисколько,
легко сказать могу теперь уж я,
что если я страдал, то только
от оптимизма и безденежья.
На убогом и ветхом диванчике
я валяюсь, бездумен и тих,
в голове у меня одуванчики,
но эпоха не дует на них.
Я часто спорю, ярый нрав
и вздорность не тая,
и часто в споре я не прав,
а чаще - прав не я.
Поскольку я жил не эпически
и брюки недаром носил,
всегда не хватало хронически
мне времени, денег и сил.
Поскольку я себя естественно
везде веду, то я в награду
и получаю соответственно
по носу, черепу и заду.
Свои серебряные латы
ношу я только оттого,
что лень поставить мне заплаты
на дыры платья моего.
Чтобы вынести личность мою,
нужно больше, чем просто терпение,
ибо я даже в хоре пою
исключительно личное пение.
Врут обо мне в порыве злобы,
что все со смехом гнусно хаю,
а я, бля, трагик чистой пробы,
я плачу, бля, и воздыхаю.
Не в том беда, что одинок,
а в ощущеньях убедительных,
что одинок ты - как челнок
между фрегатов победительных.
Настолько не знает предела
любовь наша к нам дорогим,
что в зеркале вялое тело
мы видим литым и тугим.
Живя не грустя и не ноя,
и радость и горечь ценя,
порой наступал на гавно я,
но чаще - оно на меня.
Застолья благочинны и богаты
в домах, где мы чужие, но желанны,
мужчины безупречны и рогаты,
а женщины рогаты и жеманны.
Напрасно я нырнул под одеяло,
где выключил и зрение и слух,
во сне меня камнями побивала
толпа из целомудренных старух.
Порой издашь дурацкий зык,
когда устал или задерган,
и вырвать хочется язык,
но жаль непарный этот орган.
У многих авторов с тех пор,
как возраст им понурил нос,
при сочинительстве - запор,
а с мемуарами - понос.
Верчусь я не ради забавы,
я теплю тупое стремление
с сияющей лысины славы
постричь волоски на кормление.
Незря мы, друг о славе грезили,
нам не простят в родном краю,
что влили мы в поток поэзии
свою упругую струю.
Когда насильно свой прибор
терзает творческая личность,
то струны с некоторых пор
утрачивают эластичность.
Я боюсь в человеках напевности,
под которую ищут взаимности,
обнажая свои задушевности
и укромности личной интимности.
Когда с тобой беседует дурак,
то кажется, что день уже потух,
и свистнул на горе вареный рак,
и в жопу клюнул жареный петух.
Он не таит ни от кого
своей открытости излишек,
но в откровенности его
есть легкий запах от подмышек.
Не лез я с моськами в разбор,
молчал в ответ на выпад резкий,
чем сухо клал на них прибор,
не столь увесистый, как веский.
На вид неловкий и унылый,
по жизни юрок ты, как мышь;
тебя послал я в жопу, милый, -
ты не оттуда ли звонишь?
Такой терзал беднягу страх
забытым быть молвой и сплетней,
что на любых похоронах
он был покойника заметней.
Хвалишься ты зря, что оставался
честным, неподкупным и в опале;
многие, кто впрямь не продавался -
это те, кого не покупали.
Покуда крепок мой табак
и выпивка крепка,
мне то смешон мой бедный враг,
то жалко дурака.
Нет беды, что юные проделки
выглядят нахально или вздорно;
радуюсь, когда барашек мелкий
портит воздух шумно и задорно.
Да, друзья-художники, вы правы,
что несправедлив жестокий срок,
ибо на лучах посмертной славы
хочется при жизни спечь пирог.
Пишу печальные стишки
про то, как больно наблюдать
непроходимость той кишки,
откуда каплет благодать.
Забавно желтеть, увядая,
смотря без обиды пустой
на то, как трава молодая
смеется над палой листвой.
5 (фрагмент)
В нас очень остро чувство долга,
мы просто чувствуем недолго
По счёту света и тепла,
по мере, как судьба согнула,
жизнь у кого-то протекла,
а у другого - прошмыгнула.
Все растяпы, кулемы, разини -
лучше нас разбираются в истине:
в их дырявой житейской корзине
спит густой аромат бескорыстия.
Душе уютны, как пальто,
иллюзии и сантименты,
однако жизнь - совсем не то,
что думают о ней студенты.
Бродяги, странники, скитальцы,
попав из холода в уют,
сначала робко греют пальцы,
а после к бабе пристают.
Наш разум налегке и на скаку
вторгается в округу тайных сфер,
поскольку ненадолго дураку
стеклянный хер.
Однажды человека приведет
растущее техническое знание
к тому, что абсолютный идиот
сумеет повлиять на мироздание.
Да, Господь, лежит на мне вина:
глух я и не внемлю зову долга,
ибо сокрушители гавна
тоже плохо пахнут очень долго.
Мерзавцу я желаю, чтобы он
в награду за подлянку и коварство
однажды заработал миллион
и весь его потратил на лекарство.
Увы, при царственной фигуре
(и дивно морда хороша)
плюгавость может быть в натуре
и косоглазой быть душа.
Покрытость лаками и глянцем
и запах кремов дорогих
заметно свойственней поганцам,
чем людям, терпящим от них.
Поскольку нету худа без добра,
утешить мы всегда себя умеем,
что если не имеем ни хера,
то право на сочувствие имеем.
Где сегодня было пусто
на полях моих житейских,
завтра выросла капуста
из билетов казначейских.
Я спорю искренно и честно,
я чистой истины посредник,
и мне совсем не интересно,
что говорит мой собеседник.
Бегу, куда азарт посвищет,
тайком от совести моей,
поскольку совесть много чище,
если не пользоваться ей.
Я б устроил в окрестностях местных,
если б силами ведал природными,
чтобы несколько тварей известных
были тварями, только подводными.
Наука зря в себе уверена,
ведь как науку ни верти,
а у коня есть путь до мерина,
но нет обратного пути.
Весь день сегодня ради прессы
пустив на чтение запойное,
вдруг ощутил я с интересом,
что проглотил ведро помойное.
Как, Боже, мы похожи на блядей
желанием, вертясь то здесь, то там,
погладить выдающихся людей
по разным выдающимся местам.
Ценю читательские чувства я,