Иерусалимские хроники — страница 35 из 36

Шкловец лежал еле живой в постели, и бледная Вирсавия растерянно вокруг него хлопотала.

--Вы слышали?! -- прошептал Шкловец чуть слышно. -- Этот подонок перед всей страной назвал ее с экрана грязным словом!

Я многозначительно взглянул на Барского. Мы совсем упустили из виду, что утренний скандал с лошадью транслировался по второму каналу.

Я убью его, я поклялся! Только бы мне для этого выжить. Ну, как там она, ведь она невероятно ранима!

Мы успокоили Шкловца как могли, но пришлось обещать, что мы возьмем его на финальный тур, а пока ему нужно беречь силы.

-- Я возьму его на свой риск и страх, -- обещал Григорий Сильвестрович, -- но чтобы непременно снял бороду и шляпу и как следует постригся. Если мерзавец действительно влюблен, пусть едет бритым.

V

(Что такое поэзия)

Я не всегда очень ясно объясняю. Но сначала я думал, что поэзия -- это не больше, чем жизнь. Что это свист налившихся льдинок. Но это до конкурса. Теперь я вижу все иначе. Теперь я понимаю, что поэзия это не тогда, когда пишут в рифму. Поэзия -- это ветер с моря. Поэзия -- это убить Менделевича. Потому что она такая маленькая, такая беззащитная, как корюшка, жопа вся в родинках, -- вот что такое поэзия. Стих бьет стих.

-- Жидовочке, знамо, не вручамо! -- говорит старец Н.

"Какое на хер "не вручамо", Андрей Дормидонтович! Это не жиды, это ваше время кончилось! Вот что такое поэзия! Это гладиаторский бой на литературную смерть! Когда вся страна живет маккавейскими буднями, когда горят костры духовной свободы и последние заблудшие овцы робко примеряют на себя маккавейские знаки отличия, в этот момент, в последнем зале на Земле, кучка убогих, слепых и хромых творцов уводит нас в такие дали, в которых мы просто никогда не были! И не приведи Бог там когда-нибудь побывать, такая там жуть и мизерабль -- вот что такое поэзия".

ВЕДУЩИЙ. Слушайте, почему бывает Дед Мороз, но никогда не бывает Бабы Мороз или как там от феи мужской род?!

ВСЕ ПОЭТЫ. Фей!

ВЕДУЩИЙ. Не бывает такого, "фей"!

ВСЕ ПОЭТЫ (с удивлением переглядываются).

ВСЕ ПОЭТЫ. Мы--поэтический процесс!

Они -- поэтический процесс!

Ты -- поэтический процесс!

Вы -- поэтический процесс!

Он -- поэтический процесс!

Она -- поэтический процесс!

Оно -- поэтический процесс! (Уходят.)

ГОЛОСА ИЗ-ЗА СЦЕНЫ (речитативом). Мы все -- нобелевцы! Весь поэтический процесс! Весь процесс --поэтический! Поэтический процесс -- весь! Процесс весь --поэтический! Поэтический весь -- процесс! Больше ни хера не придумать -- уже глубокая ночь! За окном бряцают маккавеи!

.

VI

(Заключительный тур)

Когда зал был уже практически полон, в ложе жюри начали появляться люди в желтых тогах. Первым по проходу шел министр культуры Перес, просто, без чинов, и под руку с ним шел подсохший старик в несвежей тоге, прибывший на конкурс из самой белокаменной Новой Москвы. Представляя его, профессор Сигаль слегка запнулся -- и не мудрено! Эти жесткие ефрейторские усы, маленькую выбритую голову легко узнавал на улице каждый школьник! По репродуктору объявили, что присутствующие присутствуют при историческом моменте для маккавейской культуры -- выборе кандидата на самую престижную премию прошлого. У старика дико болел желудок. Он проклинал себя за острую арабскую пищу, которой он налопался в гостях у главного раввина, но неудобно было отказываться. Кроме того, ему опять пришлось изображать из себя военного грузина н даже плясать что-то с носовым платком. От стихов его сильно тошнило. "Сидай, Булат, сидай, у ногах правда немае", -- сказал ему Перес с сильным польским акцентом. Старик машинально сел.

Из полных израильтян, кроме маккавеев, был еще какой-то обветренный дедушка из киббуца с протезом, зато русский эстеблишмент на этот раз был представлен неплохо, были даже женщины, но совершенно маккавейского толка. Один за другим в тогах шли по проходу Маргарита Семеновна из издательства "Алия", три самолетчика, рав Фишер в тоге и желтой шляпе, Азбели-Воронели, шел рав Максимов, совершенно сбитый с толку происходящим, шла Алла Русинек-старшая, чьих темных связей побаивались даже маккавеи, семенящей походкой промчался комиссар-инспектор из ковенской структуры, несколько приезжих академиков, но центр ложи, красное плетеное кресло председателя, все еще пустовал. Наконец зал начал завывать, и я заметил, что по проходу идет старец Ножницын. Он прошел, не поднимая головы, сосредоточенно глядя в пол. Видно было, что на ходу он что-то пишет. Это был крепкий еще, злой старик, видимо, страшный деспот.

Сегодняшний день "десятка" начинала с переводов. Читали на трех сценах, и чтобы всех услышать, приходилось много побегать. Ведущий Сигаль зачитал письмо от короля Португалии -- о влиянии бухарки Меерзон на современную христианскую литературу, потом показали слайды, как она едет с королем на водном велосипеде.

Белкер-Замойский переводился в Германии, я сам его переводов никогда не читал, но говорили, что немцам это очень и очень! И Белкера ценил сам Бродский. Он входил в ту легендарную ахматовскую четверку вместо опростевшего Димы Бобышева. Бродский сказал: ты будешь "фактически четвертым, как апостол Павел", хотя его к Ахматовой при жизни так ни разу и не пустили. Из этой же четверки сегодня читал Евгений Рейн. "Мы и она", замогильным голосом произнес Рейн. Там в таком смысле, что "она" сидит перед ними в Комарове на оттоманке, перед всей четверкой, но еще без Белкера, и постепенно белеет и превращается в голубой мрамор. Ему похлопали, но не слишком. А шмакодявка обычно начинала с "Зимой в Челябе", потом она читала "Русские девушки Люся и Тася", и этот порядок в течение всех трех туров практически не менялся. Только сегодня еще добавили переводы. В обе стороны, кто в какую может. Менделевич переводился формально меньше всех, собственно, он успел покорить еще только русский восток и израильскую публику, но в Европе его до сих пор еще знали мало. Ведущий профессор-маккавей Сигаль, представляя Мен-делевича, сообщил, что это преемник Хикмета, и тоже для достоверности показал фото.

С преемником творилось что-то непонятное. Читал он из рук вон плохо. Слишком много с ним все носились, только и слышишь "Менделевич, Менделевич, улица Менделевич, кинотеатр Менделевич", и в результате Михаил совершенно перестал себе доверять. Я думаю, что в глубине души у него было предчувствие, что даже если всех отравят -- и шмакодявку Меерзон, и Губермана, в общем -- всех, даже в этом случае что-нибудь помешает ему выиграть. Он все читал плохо, даже "Цепи". Я заметил, что Григорий Сильвестрович несколько раз поморщился. И не он один. Белкер-Замойский между тем срывал шквал за шквалом. "На котурнах" он читал в греческом стиле, сидя на корточках, парализуя громадный зал своим тревожным голосом. И на его фоне Менделевич со своими трогательными галстуками был как уточка в рассказе "Серая шейка". Полынья сжималась, сердце мое заныло от нехорошего предчувствия. Пока первой по очкам все-таки шла бухарка, и Григорий Сильвестрович захрипел мне на ухо, что пора с этим что-то делать. Я прошелся по залу и вызвал всех наших в фойе на летучее совещание. В зале сегодня были Аркадий Ионович, исполнительный Вайскопф и мой старинный знакомый Борис Федорович Усвяцов. Все трое сидели в первых рядах и изображали из себя харьковских физиков. Бориса Федоровича после маккавейского переворота я встретил в первый раз, выглядел он неплохо, может, чуть заторможенным. При инструктаже он тоже вел себя странно. Решено было послать всю тройку за кулисы, а там будь что будет! Григорий Сильвестрович несколько раз повторил Усвяцову: "Ты должен изолировать шмакодявку!"

--Ликвидировать?! -- тупо произнес Борис Федорович, глядя в одну точку.

-- Да нет, изолировать, идиот! -- заорал доктор Барский,-- не могу же я все делать сам. Вот тебе и христианский кибуц! -- недовольно процедил он мне. -- Угробили парня.

Но я подозревал, что наш Шкловец не одинок и Борису Федоровичу тоже больше нравится шмакодявка Меерзон, во всяком случае, бороться против нее Борис Феродович не хочет. За кулисы для вида он побрел, но от него никакого прока я не ждал, и я не думал, что осторожная Меерзон его близко к себе подпустит. Чтобы справиться с Меерзон, правильнее было использовать своих людей, но из числа самих участников. Вместо Войнштейна, которого не пропустили в заключительный тур, потому что министр культуры Перес вообще не любил горбатых, вышло два кишиневских прозаика. Оба абсолютно надежные члены "Конгресса", одобренные лично старцем. Они пописывали стихи в основном для себя и на победу особенно не рассчитывали. И был еще Арьев, который шел пятым или шестым, но уже несколько раз предлагал свою кандидатуру добровольно снять. Григорий Сильвестрович объяснял это тем, что хороший партиец должен уметь приносить себя в жертву, но я-то знал, что дело в другом. Арьев все три тура шел немного выше Милославского, и с этим ему было не справиться. Даже по отношению к врагу Арьев не мог нарушить юношеских клятв! Зато пока читал сам Арьев, Юра Милославский просто-напросто уходил в сортир и внимательно разглядывал себя в зеркало. В монастыре по уставу не было зеркал, и Милославский по себе истосковался. "Подбородок хорош, -удовлетворенно подумал он, -- видно, что мужчина!" Он сделал себе в зеркале несколько рож, наморщил лоб и плотнее сжал челюсти. Так его и застал Лимонов, демонстративно продефилировав к кабинке и по дороге с отвращением плюнув. Слышно было, что на стене туалетной кабинки он что-то со скрипом пишет. "Писатель!" -- брезгливо крикнул Милославский, хлопнув за собой дверью. "Сплошной Харьков! -- пробормотал он про себя, -- не стоило так далеко уезжать!" Во второй половине дня я снова перебрался поближе к сцене, где читал Менделевич. Он немного выровнялся, но теперь он постоянно оглядывался назад, в глубь сцены, и победой тут, разумеется, не пахло. Григорий Сильвестрович приказал мне в перерыв пойти его подбодрить, но Менделевич только отмахнулся и сказал: "Подите к черту, не до вас, идите лучше послушайте эту дуру". Бухарка опять на