Иголка любви — страница 11 из 39

— Дела, говорю, как? — весело (успокаиваясь) крикнул он.

— Какие дела? — спросил его детский голос.

— Твои, — сказал он.

— А, мои, — сказал детский голос и помолчал. — А вы разве не зовете меня к себе?

Теперь он молчал.

— Приезжай, — сказал он. — Ты что, конечно приезжай. Поговорим за жизнь. Надо тебе мозги провентилировать. — («Ну, это уж лишнее, — подумал он испуганно, — бред какой-то».)

— А какой у вас адрес? — спросил далекий голос.

— Ах да! — сказал он. — Записывай, — и выпалил свой адрес.

— Я не могу так быстро, — сказал детский голос, удивляясь все больше.

— Ты внимательно записывай, — сказал он, — а не отвлекайся. Поняла?

— Поняла, — покорно ответили ему.

И усердно записали, поминутно переспрашивая. «Как диктант», — подумал он.

Потом они прикинули, сколько на дорогу времени. Получилось, что около часу (она жила в другом конце города). «Но это даже лучше», — подумал он почему-то.

И он приготовился ждать час. Он никогда не знал (или забыл), что ожидание может быть праздником. Все обсудится, все, и он даже чуть сожалел, что старой жизни остался час, а не час двадцать, например. Он поставил стул посреди комнаты и сел на него, как на чемодан. И он вспомнил все, что было в его жизни, и в последний раз вспыхнуло в нем лицо полупридуманной Оли Васильевой и ушло от него навсегда. И он покачивался на своем стуле, готовясь прыгнуть в новую жизнь.

А у него был друг Витька — он сидел с раненой ногой у окна. Рита (жена Марека) дала Витьке палочку, и он сидел у окна, сложив руки, и увидел, что Марек задернул у себя шторы на окне среди бела дня. Разволновался. Он осторожно попрыгал по комнате с палочкой, было больновато, но до Марека всего один двор, если хорошо замотать ногу и потихонечку прыгать, с остановками, передышками, то ничего. Он подпрыгал к окну и рассмотрел двор — вон у того столба можно отдохнуть, у того тополя, а там вообще скамеечка. А чтоб залезть на крылечко — кто-нибудь пойдет мимо и поможет. И он стал одеваться, и его жена стала заматывать его укушенную ногу теплым платком поверх штанов. Платок был из козьей шерсти. А сама все время отводила лицо, не хотела смотреть на Витьку. И на все эти сборы ушел ровно час. Так что когда он пересек двор с передышками и остановился у крыльца, то тут как раз и подоспела очень яркая девочка в золотистой шубке. Девочка посмотрела на него с интересом, на его ногу в платке и говорит:

— Вам помочь? Вы залезть не можете?

— Да! — обрадовался Витька и с удовольствием погрузил ладонь в пушистое плечико.

Они вскарабкались на крыльцо и передохнули у дверей. Она даже раскраснелась, бедняжка, запыхалась вся, волосы выбились из-под шапочки. Она надула щеки и смешно фыркнула себе под носик.

— Уф, — говорит. — Устала. Тяжелый вы, — говорит, — дяденька. А как же вы назад слезать будете?

— Слезу, — успокоил ее Витька. — Потихонечку слезу. — И погладил плечико.

Наконец они вошли в подъезд, поднялись по ступенькам и оба остановились у двери Марека. (Витька так и знал!) Они удивленно переглянулись и засмеялись.

Так, смеясь, они ввалились в прихожую к Мареку и стали озираться с удивлением и любопытством, словно их обоих сюда пригласили впервые.

А он сам, он попятился от них и сначала замер, просто обмер, словно сорвался куда-то вниз. Шел-шел, вернее, бежал по ровной, радостной дороге и — сорвался, и даже не ужас летящей в лицо смерти и короткой боли перед ней — а та самая усталость, которая подкрадывалась к нему вот уже много лет и которую он так умело прогонял разными хитростями, — она рухнула на него наконец всей тяжестью. Он видел этих двоих сияющих гостей его жизни, двоих родных ему людей. И у них был разговор.

Они еще там сговорились, по дороге, пока он, как дурак, бегал за угощениями для них, порезался, метался и безумствовал, любя их, страдая и дрожа от ожидания, и вот — заговор, а в заговоре — нож. Ему оставалось только подставить горло и закрыть глаза. Он был один. Он страдающим взором ощупывал Витьку, ее и снова Витьку. И вдруг увидел ногу. Ногу, странно замотанную козьим платком. Он замер. Он не хотел больше надежды. Но он смотрел на ногу. И надежда его не спрашивала — хочет он или нет, с легким треском она расправила свои крылья у него над ухом. Он вспомнил! Он тихо засмеялся. Так тихо, что никто не услышал его смеха.

Они раздевались, помогая друг другу, громко разговаривали и смеялись. Он глядел на них даже с жалостью — он разлучит их, и что они смогут против него по одному? Он разгладил усы. Он глянул на себя в зеркало — лицо было парадным. Он шагнул в освещенный проем прихожей.

— Здравствуй, Лена, — сказал он. — Молодец, что пришла.

— Здрасьте, Марк Романыч, — сказали ему детским голосом.

— Привет, Марек, — сказал Витька.

— Раздевайся, Лена, — сказал он.

— Я уже, — сказал детский голос.

(Надо сосредоточиться.)

— Да, да! — сказал он. — Проходи, проходи. — И пропустил ее в комнату и тут же выставил ногу, как шлагбаум, — загородил дверь. Так что Витьке пришлось бы перепрыгивать, но с такой ногой он не мог. И Витька скорбно поджал губы и закачал головой, отводя глаза.

— Вот это Лена, — сказал Марек, и голос его зазвенел. — Она моя бывшая больная, она несовершеннолетняя, понял?! Я на ней женюсь. И ты мне не ной, Витька, понял, нет?! Иди, иди! — И он безжалостно стал толкать Витьку и раскачивать его.

Витька хватался за стену и пытался уцепиться за Марека, но он ловко увертывался, подсовывая вместо себя палочку.

— Иди, Витя, — сказал он в последний раз (сосредоточившись на том, чтоб неожиданно поднявшаяся мутная волна усталости не сшибла его). — Иди и приходи завтра. Или послезавтра.

— Хорошо, Марек, — сказал Витька. — Хорошо. Я тебе еще про Ромочку твоего не рассказал. Мда. Хорошенькая у тебя несовершеннолетняя больная. Это не ПТУ.

И Витька ушел. И он закрыл за ним дверь. На все замки. И на цепочку.

А Витька вышел на крыльцо и остановился над скользкими ступеньками. «Я подожду кого-нибудь, — терпеливо подумал он. — Кто-нибудь подойдет и поможет мне спуститься». Он стоял, опираясь на палочку, и смотрел по сторонам. Никого не было. Он посмотрел на небо. А небо посмотрело на него.

Марек, закрыв дверь на все замки, в том числе на цепочку, перевел дух. Это была победа. Настоящая победа. И он заслужил ее. И снова ему показалось на миг, что удастся ему каким-то образом склеить все половины своей жизни и она засверкает, как новенький бокальчик, звонкая и лихая, как ранняя молодость. Как тоска по ней. «Я расскажу ей про свою гитару, — подумал он. — Я ей поиграю на гитаре, и она станет смеяться и плакать. Потому что я плохо играю и еще хуже пою, но все это грустные, хорошие песни моей молодости, их пели честные люди с ярым запалом романтики в груди. Сейчас все эти люди прочно забыты. Она еще ничего не знает — я сам ее всему научу. Она полюбит мои милые чудачества, и мой большой бокал с полосками, и мое навсегда ушедшее детство. Я ей расскажу про свою сумасшедшую бабушку, которая любит меня и терзает. Она не станет хватать меня, я чувствую по ее странному отчуждению, ей не нужно то, что нужно другим от меня, она не станет надевать меня, как пальто из комиссионки, проверять — куда в нем пустят. Она все простит мне».

(В этот миг некто нечаянно очутился рядом с Витькой и протянул ему руку помощи. Но кто это был — не понять, ибо он был замотан до глаз. И о Витьке — всё.)

Он постоял в прихожей, как ныряльщик на трамплине, глубоко вздохнул и нырнул в свою комнату.

Она сидела там, куда он хотел посадить ее. В том самом углу дивана, придвинув к коленям низенький столик с угощениями. Колени, целомудренно сжатые, возвышались над столиком. А руки были сложены на коленях. Она терпеливо ждала его. Она повернула голову к нему, как только он вошел. Она была очень красивая. Незнакомая какая-то, взрослая, ухоженная, молодая. Совсем не девочка, а молодая женщина. Не раздражающе юная, как ее далекий телефонный голос или как тень в домашнем халатике, покорная тень, оплетенная болезнью. Самая настоящая молодая женщина.

Он немного растерялся.

— Ну вот, — сказал он. — Вот как я живу. — И он развел руками и засмеялся, чтоб она увидела — он совсем другой в жизни, в настоящей.

— Хорошо живете, — вежливо сказала она. — Нормально. — И голос у нее все-таки был безнадежно детский. Голос у нее был моложе ее самой. Он, голос, словно отставал от нее, как мысли, и чувства, и желания отстают по телефону от голосов, стынут, замирают где-то посередине провода, сгущаются тромбами, душат отношения говорящих. Тьфу, какой бред лезет ему в голову. Он отогнал от себя бред.

Он вдруг перестал знать, как все это начать.

— Как бабушка? — брякнул он.

Она удивилась. Она вообще была какая-то удивленная. Но это ничего, он отогреет ее, он знает, он все знает. Он вдруг понял, как много в нем сил, бездна сил (и это не усталость к нему подкатывала все годы его беготни, а силы к нему подкатывали), и если он не выплеснет их на эту девочку, замерзнув где-то на обочине, то силы разорвут его.

Она не ответила на «бабушку», и он лихо скомандовал:

— Выпьем!

— А мне можно уже? — спросили его.

И сердце его сжалось от умиления и жалости. Она все еще видела в нем врача. Хорошо, ну пусть так. Пусть всегда, всю жизнь она видит в нем врача, могучего доктора, он подлечит ее душу, он будет беречь ее.

— Можно, — смешно сказал он, поднимая брови. — А чего нельзя? — Она фыркнула. Он видел (еще там, в больнице), ей нравилось, как он смешил больных. У нее были внимательные, умненькие, ясные глазки, у Лены Мишутиной. И совсем не было в ней никакого загадочного, тревожного отчуждения. Не было никакой непонятной тайны.

— Ты кушай, — сказал он ласково. — Ты не напрягайся, кушай и кури. Ты ведь куришь! Я знаю!

Она обрадовалась, достала из сумки длинную, как для карандашей, коричневую пачку с сигаретами.

— Ого, — сказал он, — вот это сигареты!