Игра. Достоевский — страница 51 из 123

И углы его рта тотчас озлобленно сжались. И он отрезал брезгливо:

   — Нет, Тургенев, не дым!

Тургенев приподнял кустистые брови и задержал на мгновенье очки:

   — Даже они, с которыми вы были когда-то и теперь, говорят, окончательно разошлись?

Он выпрямился и строго ответил:

   — Даже они! У них ведь есть идеал. И мне досадно, что вы именно этому своему господину без принципов, без идеалов предоставили постыдное право всех осуждать и поплёвывать. Он хуже же всех и не должен тут иметь слова. Даже если бы прежде он осудил сам себя. Но ведь себя-то он как раз осуждать и не думает.

Горло его пересохло. Он сглотнул комок и поискал глазами воды:

   — Нет, Тургенев, тысячу раз, вы не поставили его в истинном свете. А время, ну и что значит тут время? Ведь вы согласитесь, что честным, порядочным надобно быть во всякое время, нечего ждать! А это ведь значит, что всякое, именно всякое время — и вчера, и сегодня, и завтра — требует для примера лучших людей, не казённо лучших, не обозначенных официально на лбу, смотрите, мол, вот кому подражать, а с незыблемым нравственным законом в душе. Только в них заключён направляющий свет. Потому что ведь правда заключена в нас самих, то есть она и в каждом из нас. Надобно только себя в себе отыскать, себя себе подчинить, собой овладеть, чтобы увидеть её, эту высшую правду, и жить по ней безотступно. А себя, пожалуй, не подчинить, собой не овладеть без примера лучших людей. Вот и выходит, что в них-то и всё. Ну а победишь себя, усмиришь ненасытную утробу свою, откроешь чистую душу в себе и станешь свободен, как и не воображал никогда, и начнёшь великое, величайшее дело, и всем другим поможешь свободными стать, и счастье узришь, непременно узришь, потому что высшим смыслом наполнится наконец вся твоя жизнь. Это же хорошо!

Вскинув на нос очки, спрятав глаза под блестящими стёклами, Тургенев долго смотрел на него, точно решая, продолжать ли с ним разговор или уж лучше не раздражать чересчур возбуждённого собеседника. Лицо было проницательно, добродушно, высокий голос как-то приглох, но шепелявил больше обычного:

   — Вы отчасти и правы, Фёдор Михайлыч, как, разумеется, и должно это быть. Русскому человеку в настоящее время пример, точно, необходим, без примера он, чего доброго, совсем собьётся с пути и с круга сопьётся, да почти и спился уже. Но ведь согласитесь, для святых, для подвижников время прошло, и создавать примеры силой фантазии тоже не нужно. Рядом с нами этот пример. Я говорю об европейской цивилизации.

Он ясно почувствовал вдруг, до рвущей боли в груди, что никакая старинная дружба теперь невозможна, хоть криком кричи, и он исподлобья вглядывался в Тургенева, уже настороженным, недоброжелательным взглядом, пытаясь одним разом схватить главную черту его большого розового лица, его самую характерную мысль, чтобы определить, может быть одним словом, всё то, что в Тургеневе изменилось за эти последние годы их постепенного и, как он видел теперь, неизбежного отчуждения, но ему мешало растущее раздражение, которое при одном слове «европейская цивилизация», смертельно ненавистном ему, мгновенно превратилось в злую неприязнь, и он никак не мог уловить руководящую эту черту, эту руководящую мысль, и раздражался всё больше, и говорил слишком резко, чем было бы нужно по смыслу его собственных слов, и сам понимал, что в серьёзном споре о принципах эта резкость совсем неуместна, и спешил ввязаться поскорей в этот отчаянный спор, уверяя себя, что именно этот-то кстати разгоревшийся спор и выяснит всё и, может быть, разрешит то самое главное, наиглавнейшее, что всё последнее время беспокоит и мучит и мутит его:

   — Ну да, ну разумеется, и следовало этого ожидать! Европа, цивилизация, как же! Макадам на улицах и в квартирах полнейший комфорт! Главное-то, уж всенепременно, комфорт и всевозможные удобства для тех, которые имеют полное право на эти удобства. Вы это заметьте, Тургенев, исключительно только для тех, которые полное право имеют, то есть, разумеется, имеют деньги и власть, в чём и заключаются все права современного человека. И я вам откровенно скажу, уж вы простите меня, дурака, что от этой цивилизации, где всё по правам, народ наш сопьётся скорее и окончательней, чем без неё. Уж и нынче на полсотни жителей чуть не кабак. Уж и нынче всевозможный разврат, воровство, укрывательство и разрушенные семейства. А дети-то, дети, какая им-то несметная мука от вечно пьяных отцов, не от вина, так денег, от этой ненасытной жажды всё больше, больше иметь. А вы ещё им европейскую цивилизацию, как обух по голове. Да вы вот откровенно скажите, Тургенев, отрапортуйте мне, как по-вашему, отчего это люди пьют?

Лицо Тургенева помрачнело, а голос как-то осел, стал точно кривой:

   — Сами знаете, что ж говорить. У меня в Спасском на семь вёрст кругом, хоть я и школу открыл, сотни грамотных не наберёшь, земля обработана кое-как, рожь пополам с васильками, горько смотреть, а урожай... да что говорить... урожай... уже кормиться нельзя, и во всех какое-то мрачное отвращение к повседневному, правильному труду, и одиннадцать кабаков, которые полнёхоньки во всякое время. Так что судите вот сами.

Он суетливо двинулся в кресле, поймал шляпу, которую чуть было опять не сронил, и засмеялся противным радостным смехом, покоробившим его самого. Он находил поверхностным этот ответ, и видеть было приятно, что этот образованный человек, которого он считал чрезвычайно умным, даже умнейшим, попался в этом очевидном вопросе в совершенный просак, и ему особенно не терпелось поскорей уличить Тургенева в этом поучительном, симптоматичном просаке, именно потому не терпелось, что он считал его умным чрезмерно, и он почти выкрикнул, ощутив, как вспыхнуло краской лицо и мелкой дрожью задрожали беспокойные руки:

   — Да, да, да, я так и знал, я предвидел! И в самом деле, спешу подтвердить, что люди пьют от невежества и пуще того от безделья, просто не ведая, не находя, деть куда бы себя и чем бы на досуге заняться. Но это же не всё, это далеко ещё и совсем даже не всё! Цивилизованный-то человек пьёт ещё больше! Раз я видел в Лондоне, в субботу, уже самой ночью, толпу, в полмиллиона, честное слово, не меньше. Толпа эта будто праздновала шабаш, толпясь в отворенных тавернах и прямо на улицах. И все пьяны, как есть все, даже женщины, иногда даже дети. И вот что я заметил, не знаю, как вы: пьяны они без веселья, мрачно, тяжело, молчаливо пьяны. Только иногда площадное ругательство или потасовка нарушали эту подозрительную и грустно действующую на меня молчаливость. Невежество? Помилуйте, нет, это уже не невежество, вовсе и ни в коем случае нет, это все деньги и смысл цивилизованного вашего человека! Да знаете ли вы, во что превращает человека вот это?

Он выхватил из кармана, не глядя, как только схватилось, мятую радужную бумажку и потряс этим неопрятным полукомком, негодующе, яростно говоря:

   — Она превращает почти всякого человека в раба!

Он остановился, задыхаясь от кашля, всмотрелся расширенными глазами, точно искал, куда бы швырнуть эту дрянь и после неё вымыть руки, ничего не нашёл и свирепо переспросил:

   — В раба?

Губы сложились брезгливо, оскалились зубы:

   — Ну нет! Рабы Греции или Рима перед нынешними — сущая добродетель!

Он смял кредитку в кулаке с такой силой, что костяшки его побелели, и в ожесточении выкрикивал хрипло:

   — При одном виде, именно, да, при одном только виде самой измызганной из этих бумажек современный цивилизованный, даже из образованных, да из этих-то и скорее всего, становится тварью дрожащей, паразитом и вошью, чёрт знает чем, лишь бы иметь её, сотню, тысячу, миллион, любой, самой бесчестной ценой, грабежом и насилием, становится не скотом даже, нет, я не оскорблю благородных скотов таким грязным сравнением. Тут уж, вглядитесь же, самый предел разврата и распадения личности. Тут уже одна обнажённая мерзость и больше совсем ничего! Ведь тут разрешение на всякое, на последнее зло, и не разрешение даже, вот в чём проклятая тайна, а прямо дерзкий вызов судьбы, потому что такой вот бумажкой даётся сознание своего полнейшего превосходства, силы своей и власти своей над другим, ну хоть над женой и детьми, ты, мол, вошь и ничто, а вот я тебе покажу, денег на конфетку не дам, так ты меня и станешь любить, врёшь, как ещё станешь, нынче и все-то за конфетку изволят любить, не человека, не достоинство, ум его светлый и честь, а только за то, вот что и на сколько он может тебе подарить. И теперь подумайте, рассудите, как же не схватить эти деньги даже ценой наипоследнейшей подлости, если превосходство-то, если власть-то и сила и даже любовь ближних твоих прямо обусловливаются и гарантируются одним наличием их? И как же после этого не раздавить всех вокруг, когда сила и власть уж достигнуты? Помилуйте, да без этого не уснёшь! Зачем же было и стараться-то без того, чтобы не насладиться вполне этим сладостным чувством своего безмерного превосходства! Да это хуже, во сто крат хуже всякого пьянства! Пьяный проспится, дурак никогда. Это именно про тех сказано дураков, которые все в нашем мире обратили на деньги, не зная, не по невежеству, нет, образование им нынче всё же дают, по своему эгоизму не зная, что от денег деревенеет душа, и не на час или два, как от вина, навсегда. Благодаря им человек сознает лишь себя, блюдёт один только собственный интерес, начинает жить только собой и только в себе. Но ведь худо быть человеку едину, и тоскует, тоскует он в полнейшем-то своём одиночестве, чуть ли не с ума боится сойти. И хочется ему, ох как хочется, до зубовного скрежета, до крокодиловых слёз, хочется вместе ужиться, хоть как-то составить общину и устроиться хоть в муравейник, хоть в муравейник бы обратиться с тоски, да только бы устроиться, не презирая, не поедая друг друга, не то неминуемо обращение в дикие антропофаги[34]! А при деньгах невозможен даже и муравейник, шалишь, деньги никакого равенства и никого другого не признают! Они делят, они разделяют людей, по количеству франков, фунтов, рублей делят их, и никак уж после этого вместе нельзя, хоть какие заклятия ни твори. Один лучше, кто бы вы думали, ну, разумеется, тот, который с франками, с фунтами и с рублями, другой хуже, можете не гадать, тот, который без франков, без фунтов и без рублей, это не выдумка, это не бред, не насмешка, это — закон! Это высшая справедливость у них, ведь у всех, мол, одно право со всеми — право иметь или не иметь эту горстку грязных бумажек. И остаётся многим напиться скорей и сбежать хоть в скоты, лишь бы не видеть высшей-то справедливости, лишь бы не чувствовать своего б