Игра. Достоевский — страница 76 из 123

Засмеявшись, прижав её крепко к себе, он воскликнул:

   — Сердитая, хмурая, старая! Сегодня я моложе тебя!

Она проговорила с упрёком:

   — Ты спал, а мне было грустно, что ты проспишь долго-долго, а я всё буду одна и одна. Так плохо одной, ты не знаешь.

Ну, это он знал, и ещё он всегда будет спать в это время, а она не привыкла, не поняла, понять и привыкнуть ей мучительно трудно, но придётся, придётся привыкнуть, придётся понять, и он присел рядом с ней, касаясь коленом колена, взял её за хрупкое, совсем детское плечико, посмотрел ей в заплаканные глаза:

   — Бедная, ты здесь страдала...

У неё опять навернулись крупные слёзы, она стала сморщенной и совершенно несчастной:

   — Мне так хотелось поскорее осматривать город. Торговые ряды в двух шагах от нашего дома, вроде Пассажа, где, как я в указателе прочитала, находится около трёхсот магазинов. Помнишь, вчера мы ехали по мосту, это здание было освещено сверху донизу, хороший был вид. Вход свободный. Мне было немного досадно, что я не могла сходить туда посмотреть, что это такое.

Он оправдался, не чувствуя вины за собой, ради мира и понимая, что это детский каприз, хотя и не только каприз:

   — Посмотри, какой дождь.

Но она возразила:

   — Скоро пройдёт, вот увидишь, уже расчищается там, за рекой.

Он с шутливой галантностью поцеловал её детскую руку:

   — Ваше величество, мы немедленно исполним ваше желание! Налейте мне кофе.

Она потянулась к кофейнику:

   — Они подают к кофе мёд. Что тут делать? Я хотела отдать ей назад, но одно хорошо — это булки: до такой степени прекрасны.

Он тем временем подскочил из любопытства к окну.

Там, внизу, двигался Рейн, широкий и быстрый, покрытый сплошь пузырями, непрерывно шумя. Через Рейн был перекинут почерневший от времени каменный мост. Всё та же часовенка стояла на середине моста с цветной, но теперь свежей, отмытой, тускло блестевшей черепицей на крыше. На том берегу тянулось какое-то низкое длинное здание.

Рейн шумел, разъяснилась ночная загадка, и он засмеялся:

   — Так вот оно что...

Налив ему кофе, она громко сказала:

   — Ты можешь быть таким добрым, если захочешь.

Не присаживаясь к столу, поднося чашку к губам, он вдруг ей признался:

   — Сегодня ночью я придумал роман.

Она воскликнула с довольным победным лицом, обратившись к нему:

   — Наконец!

Мотнув головой, глотнув остывшего кофе, он суеверно прибавил, скорей для неё:

   — То есть, может быть, наверно придумал...

Уголочки рта так и дрогнули у неё чуть заметной иронией:

   — Вот теперь видишь, вчера я не зря побранила тебя.

Ну и что, пусть думает так, и прекрасно, и он искренно попросил:

   — Брани меня, Анечка, чаще.

Серьёзно взглянув на него, она ничего не сказала, только кивнула ему головой.

Он съел две пушистые вкусные булочки с очень свежим сочившимся маслом.

Она ожидала его, держа приготовленный зонт.

Он снял мантилью с крючка и галантно набросил ей на плечи.

Раскинув руки, повернувшись на одной ножке, запрыгав, она брызнула на него заливистым смехом:

   — Милый, милый, любимый мой Федя!

Они вышли направо, в прекратившийся дождь. Было туманно и сыро. Им указали дорогу к музею. Дорога шла в гору, по старинному тесному переулку. По обе стороны громоздились трёхэтажные длинные каменные дома, и у всех домов слепо глядели закрытые ставнями окна, хотя день не был жарким. Переулок был удивительно пуст. Оказались пустыми и соседние улицы. Лишь изредка куда-то медленно проползала старуха. Было тихо, как в поле. Лишь откуда-то доносились звонкие детские голоса, должно быть из открытых окон занимавшихся школ.

Аня строго сказала:

   — Какой город унылый, точно холера была.

Он отмахнулся:

   — Э, ничего!

Но она нахмурилась и губы поджала:

   — Право, мне кажется, ужасная скука жить в этом городе.

Они шли по мокрым камням плотно и гладко мощённой дороги. Она крепко опиралась на его руку, сцепив свои детские пальцы, внезапно прижималась к его крутому плечу, или вдруг оставляла его и бежала вперёд, или пританцовывала в безлюдных, точно глухих переулках, или что-то ласковое невнятное мурлыкала в самое ухо.

Весь размякший, донельзя довольный, смущённо щуря глаза, надвигая шляпу на лоб, будто прячась от остатков мелкого дождичка, изредка ещё осыпавшего город, он шутливо ворчал:

   — Анечка, люди же смотрят...

Прижимаясь ещё крепче к нему, она хохотала:

   — Некому же смотреть, да и пусть бы смотрели! Мне так с тобой хорошо! Я счастлива, Федя, так счастлива, что с тобой!

Он застенчиво улыбался, безуспешно пытаясь ускорить свой медлительный шаг.

Разобрав французскую вывеску, она потащила в кондитерскую. В кондитерской они ели мороженое. Оно таяло быстро, и Аня шлёпала крохотной ложечкой по розовой жижице и звонко смеялась.

Они часто останавливались перед заманчивыми для обоих витринами, и он щедро дарил ей шёлковые бальные платья, жемчужные ожерелья и алмазные кольца, и она, слегка приседая, благодарила с весёлой торжественностью:

   — Вы неслыханно щедры, мой повелитель! Вы что же, индийский набоб? Вы император Китая? Вы Ротшильд? Вы кто?

Он смеялся:

   — Я Достоевский.

Наконец они вышли к собору. Собор был из красного камня. Пространный фасад сторожили высокие башни.

Они нерешительно помялись у входа, опасаясь, не сдерут ли за вход десять франков, по опыту зная, что в Европе дерут абсолютно за всё, и смущённо вошли, готовые к бегству, во имя сохранности тощего кошелька.

Перед ними открылся огромный зал из серого мрамора, с высокими мраморными простыми колоннами. Сквозь высокие витражи проникал слабый сумрачный свет. В сплошную массу сливались вытертые от времени дубовые стулья. Вместо алтаря далеко впереди одиноко стоял обнажённый мраморный стол проповедника.

Ей нравилось всё, особенно эта суровая протестантская простота и весёлые, даже во время дождя, витражи. Она с восхищением повторяла:

   — Какое чудо! Прелесть какая!

Фёдор Михайлович ходил следом за ней, держа за спиной тяжёлые руки, с каждым восклицанием опуская голову ниже, не решаясь, как в таком случае быть, потом выронил миролюбиво и тихо:

   — После Миланского все остальные выглядят заурядно.

Она обернулась, и что-то тёмное мелькнуло в зрачках:

   — Ну, так что? А мне нравится очень!

Он знал, как обидчивы в своей болезненной гордости люди, как трудно, как подчас невозможно оспаривать их даже в малейших, даже в безвреднейших пустяках, а тут средневековый собор, не пустяк, в каждом указателе значится, что несравненная красота, легко ли с указателем спорить?

Он не делал исключений и для себя, да, он и сам был обидчив и горд, но всё-таки находил одну разность и не мог не отметить её. Пожалуй, всё дело в том, что всякое возражение он слушал внимательно, хоть и бывали они неприятны до слёз, честно отыскивал в них долю истины, пусть даже песчинку, а песчинка-то находилась всегда, и пылко и страстно, только без оскорбления и обид, опровергал то, что представлялось ему заблуждением. А многие всякое возражение принимают как поругание, теряя по этой причине всякое представление об истине и справедливости, и доходят до фанатизма в гордыне своей, и самую дружескую беседу нередко превращают в грязный скандал.

И теперь он не стал бы настаивать, зная отлично всё это, но вот лихая беда, она-то ему приходилась женой, а плотская близость была для него невозможна без самой тесной духовной нравственной близости. Эта юная женщина, почти ещё девочка, представлялась ему его вторым «я». Все вкусы, все убеждения должны были быть у них общими, иначе нельзя, а он убеждался не раз, то со страхом, то с содроганием, как она, воспитанная почти в противоположных понятиях, бывала от него далека. Он уговаривал себя, он утешал себя тем, что она ещё чересчур молода, что воспитанные дома понятия ещё не могли же войти в её плоть и кровь, что, каждый день соприкасаясь с верой его, с понятиями, с мыслями обо всём, что они видели вместе, она прежней остаться не может, она переменится, непременно, он на этом твёрдо стоял.

Помолчав, он примирительно начал:

   — Видишь ли, Аня, Миланский собор...

Зрачки её тотчас сузились, тонкие губы поджались, точно он ударил её:

   — Тебе непременно, непременно надобно настоять на своём, а я, может быть, и никогда не увижу этот твой хвалёный Миланский собор!

Он увидел её совсем некрасивой, а длинный подбородок, поджимаясь, дрожа, сделался уродлив и глуп.

Что же, это естественно, она послана ему не только на счастье, но и как испытание, рядом с ней он тоже должен сделаться лучше, он должен быть терпелив и терпим, и тут же стал поспешно себя уверять, что у неё это всего лишь, возможно, невинный детский каприз, что на самом деле она же другая, наивная, чистая, привлекательна и нежна, но это мало помогало ему, её подбородок, хотя он всё это время с озадаченным видом молчал, становился длинней и уродливей, вызывая в нём отвращение, и тогда он, медленно озираясь по сторонам, напряжённо вслушиваясь в гулкую тишину, царившую под высоким, словно воздушным каменным сводом, таким способом заставил себя одолеть своё отвращение и снова взглянул на неё.

Задрав голову, доверчиво улыбаясь, она разглядывала рисунки на разноцветном стекле.

Взяв бережно под руку, подведя её к кафедре, которая стояла у правой стены, точно спрятавшись там, он попытался ей объяснить:

   — Это единственно хорошая вещь во всём этом храме. Четырнадцатый, по-моему, век. Взгляни, какая резьба! В переплетении этих резких глубоких отчётливых линий затаён дух эпохи, величественной, грубой и грозной...

Искоса взглянув на неё, он увидел, что лицо её равнодушно, она не могла или не хотела его понимать, она не замечала ни сурового духа эпохи, о котором не имела ни малейшего представления, ни, может быть, даже и линий, ни, может быть, самой кафедры, из духа противоречия, как это часто бывает со вспыльчивыми настойчивыми людьми.