Игра. Достоевский — страница 95 из 123

Однако поспешный и напряжённейший труд по ночам, а главное, это открытие, что в мире определились два абсолютно противоположных взгляда на то, каким именно способом должно быть достигнуто добро для человека и для всего человечества, да ещё то, что оба эти взгляда совместить, а потому и принять он не мог, а выбор ещё не был сделан, а надо же, надо же было сделать его, всё это взвинтило нервы его до того, что он заболел раздражением в сильнейшей степени всей нервной системы, болезнь устремилась на сердце, приливы крови стали опасны, ему два раза пускали кровь и лечили пиявками, словно бы вразумляя воочию, как в иных случаях полезно кровопускание, разные декокты, капли, микстуры и прочие гадости едва не отравили его и разорили вконец. Ему предписывалась диета и физические лишения для выздоровления тела и перемена места, воздержание от сильных впечатлений и потрясений, а на место их ровная тихая жизнь, порядок во всём для обретенья здоровья души.

Место он готов был переменить и на лето снова отправился в Ревель, против тихой жизни и порядка во всём тоже решительно ничего не имел, однако на всё это нужны были деньги, а он уже и буквально без копейки сидел.

Деньги в зачёт предстоящих трудов ему выдал богатый Краевский и тем почти спас ему жизнь.

Он уехал в Ревель лечиться покоем и тишиной. На возвратном пути он промок до костей, простудился совсем, мучительно кашлял и не слёг в постель единственно потому, что негде было бы слечь. Прежнюю квартиру он сдал, чтобы в течение лета за неё не платить, остановился на несколько дней у Трутовского, бросился искать другую квартиру, нашёл против Казанского собора две комнатки от жильцов и наконец переехал, решив жить как можно скромнее в расходах и как можно больше в делах.

«Прохарчин» был назначен Краевскому. Некрасов торопил с повестями для альманаха, однако не обмолвился даже словом о том, что торговался было приобрести во владение «Сына Отечества» у Масальского[52] и что вёл переговоры с Плетнёвым[53] о «Современнике», так что все эти проделки и выходки он узнал стороной и от людей, довольно далёких кружку.

Эта скрытность именно от него, разумеется, его оскорбила. За квартиру нечем было платить. Краевский снова дал несколько в долг, однако же слишком мало, рублей пятьдесят. Слава Богу, Григорович привёл его как-то к Бекетовым, где составилась компания человек в шесть для обедов, в день по пятнадцать выходило копеек, два блюда всего, однако два блюда хороших, здоровых и сытных.

Но всё это словно висело на воздухе и было только на время, а впереди ничего, одна какая-то мрачнейшая пустота, точно непроглядная пропасть разверзывалась. На него нападала ужаснейшая тоска, и «Сбритые бакенбарды» еле тащились, по правде сказать, почти и не шли. Он уже видел по временам, что надо бы было серьёзно лечиться и что Петербург просто видимый ад для него. «Современник» Некрасов купил, однако именно от него покупку продолжали таить, и он уж подумывал очень серьёзно, отчасти же зло, не отдать ли «Сбритые бакенбарды» Краевскому в заплату разросшихся до крайних пределов долгов для ради возможности приобретения новых долгов, как вдруг эти беспутные «Сбритые бакенбарды» в яви представились совершеннейшим повторением прежнего, то есть того, что в самое недавнее время уже было сказано им. Новые оригинальные и свежие мысли запросились у него на бумагу. «Неточка Незванова» и «Хозяйка» придумались враз, как часто ему приходило на ум. «Сбритые бакенбарды» он окончательно сбросил. «Хозяйка» должна была обеспечить его. «Неточку» он решился писать целый год, предполагая в ней капитальную вещь.

Тут и явился разгорячённый Некрасов со своим обыкновенным холодным лицом и хриплым тишайшим решительным голосом, обругал Гончарова дураком и скотом за тот, представьте себе, неделикатный поступок, что за «Обыкновенную историю» денег спросил, и потребовал «Сбритые бакенбарды», хотя повесть назначалась в альманах и хотя Белинский ещё не приехал.

Он решительно объявил, что не станет «Сбритые бакенбарды» писать. Некрасов в ту же минуту потребовал другую повесть взамен. Он опять и так же решительно объявил, что сначала должен писать для Краевского, поскольку Краевский кормит его. Некрасов выговорил ему, что вот он продолжает писать для скотины Андрея, которого все порядочные люди не могли не оставить, и потребовал от него, чтобы он напечатал публично, что не принадлежит отныне к «Отечественным запискам». Он не имел возможности решиться на такого рода поступок, хотя бы уже потому, что был у Краевского в кабале. Некрасов не сходя с места наговорил ему грубостей и неосторожно потребовал в таком случае тоже отдать ему долг. Такое вымогательство повести в свой скороспелый журнал взбесило его. Он разругался с Некрасовым в пух и тут же подписанным векселем обязался выплатить всё. Некрасов, должно быть, смекнул, что промахнулся изрядно, и попробовал грязную историю замять и забыть, но уж он видел кругом себя одних подлецов и завистников и никоим образом остановиться не мог.

Тут и пошли о нём скверные слухи, да всё стороной, стороной, а в глаза никто ничего. То он слышал, что о нём выпускали, будто он уже до того заражён самолюбием, что потребовал от Некрасова каких-то для себя привилегий или особых отличий, чего он и в уме не держал, зная себе должную цену и без того, то что он слишком уж возмечтал о себе, то даже и то, что передался Краевскому не из каких-то уважительных и вполне приличных причин, а единственно потому, что в журнале Краевского юный Майков страшно хвалит его, то даже разнёсся скверный слушок, что Некрасов в «Современнике» непременно разругает его.

Белинский приехал, однако в журнальных делах показал себя слабым, да не очень-то и подпускали его к журнальным делам, да и литературные мнения слишком уж переменились за лето, так что о «Прохарчине» уже говорил, что хотя и сверкают яркие искры большого таланта, но сверкают в такой густой темноте, что их свет не даёт ничего рассмотреть, что эту повесть породило не вдохновение, не свободное и наивное творчество, а умничанье или что-то вроде претензии, оттого так многое вычурно, манерно и непонятно, тогда как в искусстве ничего тёмного и непонятного быть не должно, и это замечание о претензии, может быть, не со своего даже, а с общего голоса, кем-то разлитого по кружку, до чрезвычайности оскорбило его. Он оставался при глубоком своём убеждении, что это благороднейший во всех отношениях человек, и по-прежнему бывал у него, однако Белинский всё болел да болел, ожесточался и очерствлялся душой, даже проглядывали уже недостатки, пороки, каких до болезни не было и следа, между прочим и самолюбие, до раздражительности и даже обиды. После «Хозяйки» Белинский и вовсе его невзлюбил, говоря, что это страшная ерунда.

Так уж случилось, что к тому времени он страстно принял его учение всё целиком, однако у Белинского, как на грех, бывать перестал, друзей Белинского, пустившихся во все тяжкие потешаться над ним и шпынять его эпиграммами, обегал стороной, даже буквально, буквально сворачивая при встрече, переходя на противоположную сторону улицы, сошёлся же с Майковым, увидав, что отличнейший человек, завёл новых друзей и сделался членом другого кружка[54], где в ходу был Фурье и его фаланстер.

Как-то раз он ещё встретил его, возле Знаменской церкви. Было холодно, слякоть, туман. Белинский горбился весь, кутался в шарф и гулко так говорил, что ждать хладнокровно нет уже сил, что нарочно выбрал эту прогулку, что каждый день идёт к месту, где строился железной дороги вокзал:

   — Сердце хоть там отведу, что постою и посмотрю на работу. Наконец-то и у нас будет хоть одна железная дорога. Вы не поверите, как иногда эта мысль облегчает мне душу.

Он взялся его проводить, и Белинский заговорил увлечённо, однако без прежнего жара, но это, видимо, оттого, что телом уж очень ослаб:

   — Понятие о прогрессе как источнике и цели исторического движения, который производит и рождает события, должно быть прямым и непосредственным выводом из воззрения на народ и человечество как на идеальные личности, но это движение и результат его, прогресс, должны быть определены и охарактеризованы как можно глубже и многостороннее. Есть люди, которые под прогрессом разумеют только сознательное движение, производимое благородными деятелями, и, как скоро на сцене истории не видят таких деятелей, сейчас приходят в отчаяние, их живая вера в провидение уступает место признанию враждебного рока, слепой случайности, дикого произвола. Такие люди во всяком материальном движении видят упадок и гниение общества, унижение человеческого достоинства, преклонившего колено перед златым тельцом и жертвенником Ваала. Есть и другие, которые, напротив того, ещё думают, что общий прогресс может быть результатом только частных выгод, корыстного расчёта и эгоистической деятельности нескольких сословий на счёт массы общества, и вследствие этого хлопочут изо всех сил о фабриках, мануфактурах, торговле, железных дорогах, машинах, об основании обществ на акциях и тому подобных «насущных» и «полезных» предметах. Такие люди всякую высокую мысль, всякое великодушное чувствование, всякое благородное деяние считают донкихотством, мечтательностью, бесполезным броженьем ума, потому что всё это не даёт процентов. Очевидно, это две крайности. Первая крайность производит пустых идеалистов, высокопарных мечтателей, которые умны только в бесплодных теориях и чужды малейшего практического такта. Вторая крайность производит спекулянтов и торгашей, ограниченных и пошлых утилитаристов. Для избежания этих крайностей надобно видеть общество как предмет многосторонний, организм многосложный, который состоит из души и тела и в котором, следовательно, нравственная сторона должна быть тесно слита с практической и интересы духовные должны быть слиты с выгодами материальными. Общество тогда опирается на прочное основание, когда оно живёт высокими верованиями, этим