В последний раз взглянув на хозяйку своими яркими отчаянными глазами, пес наклонил голову, вцепился зубами Джералду прямо в яичко и отодрал изрядный кусок. Джесси было противно на это смотреть, но это было еще не самое страшное. Когда пес впился зубами в тело, от него поднялись тучи мух. И их сонное жужжание стало той пресловутой последней соломинкой, которая сломала хребет верблюду. Что-то сломалось у Джесси внутри, а именно – та часть, которая была преисполнена мужества, и надежды, и стремления выжить любой ценой.
Пес попятился обратно к двери, ступая с этаким грациозным изяществом танцора из музыкального фильма. Здоровое ухо стоит торчком, из пасти свисает кусок мяса. Уже на пороге он развернулся и вышел в коридор. Как только он отошел от тела, мухи начали опускаться на насиженные места. Джесси опустила голову на деревянное изголовье кровати и закрыла глаза. Она снова молилась, но на этот раз – не о спасении. Она просила у Господа, чтобы он забрал ее к себе быстро и без мучений, пока солнце еще не село и не вернулся тот незнакомец с белым лицом.
Глава 27
Следующие четыре часа – примерно с одиннадцати утра и до трех часов пополудни – слились в единый, сплошной кошмар. Хуже этого в жизни у Джесси Берлингейм не было ничего. Судороги становились все чаще и все болезненнее, но это было еще не самое страшное. Больше всего Джесси пугало, что ее разум упрямо отказывался срываться в пропасть безумия. Еще в школе она прочитала стихотворение Эдгара По «Предательское сердце», но только теперь по-настоящему поняла и прочувствовала истинный – страшный – смысл его первых строк: «Возбужденный и нервный! Да, я всегда был таким – возбужденным и нервным, но это не значит, что я сумасшедший».
Безумие было бы облегчением, но Джесси уже поняла, что на это рассчитывать не приходится. И спасительный сон тоже не шел. Вполне вероятно, что смерть придет раньше, опередив и безумие, и сон. А ночь так точно придет раньше всех. Оставалось только лежать и ждать – в тупой, затуманенной, тусклой реальности, которую периодически прожигали яркие вспышки боли в сведенных мышцах. Только боль и пробивалась в сознание Джесси. Боль и еще это упорное, страшное осознание, что спасительного безумия не будет. А все остальное уже вроде бы и не имело значения… такое впечатление, что мир за пределами этой комнаты вообще перестал существовать. На самом деле Джесси пришла к убеждению, что за пределами этой комнаты действительно ничего уже не существует, что все люди, которые когда-то жили в том мире, вернулись на некую экзистенциальную киностудию, а декорации разобрали и сложили в подсобку – как на спектаклях студенческих театров, которые так любила Рут.
Время стало замерзшим морем, по которому пробивалось ее сознание – натужно и неуклюже, как ледокол. Призрачные голоса то включались, то умолкали. В основном они звучали в голове у Джесси, но однажды Нора Кэллиган заговорила с ней из ванной, а потом у нее состоялся совсем уже идиотский разговор с матерью, которая вроде бы пряталась в коридоре. Мать заявила, что Джесси никогда бы не оказалась в таком вот бедственном положении, если бы научилась следить за своими вещами и не разбрасывать одежду по всей квартире. «Если бы всякий раз, когда я подбирала твои вывернутые наизнанку вещички по всем углам, мне бы давали пять центов, – сказала мать, – я бы купила себе Кливлендский газоперерабатывающий комбинат». Это было любимое мамино выражение, и Джесси только сейчас поняла, что никто из них почему-то не спрашивал у матери, с чего бы ей вдруг понадобилось покупать себе Кливлендский газоперерабатывающий комбинат.
Пусть слабо и вяло, но она все-таки продолжала свою «зарядку»: перебирала ногами и водила руками вверх-вниз, насколько это позволяла длина цепочек наручников и насколько хватало сил. Теперь она делала упражнения вовсе не для того, чтобы подготовить свое тело к каким-то действиям, если ей все-таки предоставится возможность спастись; она уже поняла – и умом, и сердцем, – что никаких возможностей больше не будет. Баночка с кремом – это был ее последний шанс. Джесси делала упражнения исключительно потому, что движения вроде бы слегка облегчали боль в мышцах.
Но несмотря на то что она постоянно двигалась – ну, по мере возможностей, – она уже чувствовала, что стопы и кисти немеют. Кожа как будто покрылась тоненькой ледяной пленкой, которая постепенно проникала все глубже внутрь. Это было совсем не похоже на обычное онемение, которое она чувствовала сегодня, когда проснулась; скорее это было похоже на обморожение. Однажды, еще подростком, Джесси отморозила себе руку и ногу, когда каталась на лыжах: на тыльной стороне ладони и на лодыжке – в том месте, где над леггинсами завернулся носок, – появились зловещие серые пятна. Кожа там словно омертвела и потеряла чувствительность даже к обжигающему теплу от камина. Джесси подумала, что со временем это холодное онемение перекроет и боль от судорог, так что вполне может статься, что в итоге ее смерть окажется милосердной – как будто ты замерзаешь в снегу и просто засыпаешь. Вот только как-то уж слишком медленно все идет…
Время шло. Только это было не время. Это был неумолимый и неизменный поток информации, которую бессонные чувства передавали рассудку, здравому до жути. А больше не было ничего – только спальня, вид из окна на съемочную площадку (режиссер, который поставил этот, честно сказать, очень дерьмовый фильмец, пока еще не дал команды убирать последние декорации), жужжание мух, превращавших Джералда в свой инкубатор, и медленное перемещение теней по деревянному полу вслед за солнцем, плывущим по небу. Периодически острая и холодная, как сосулька, боль вонзалась ей в подмышку или пропарывала правый бок, словно толстый стальной гвоздь. Через какое-то время – а день, кажется, растянулся до бесконечности – судороги добрались и до живота, который раньше сводило от голода, но потом вроде бы все успокоилось, и до перенапряженной диафрагмы. Вот это было самое страшное. Мало того, что это было очень больно, так ей еще стало нечем дышать. Она уставилась на отражение водной ряби на потолке, пытаясь все-таки продышаться. В глазах – боль, руки и ноги трясутся от напряжения. Наконец судорога прошла. Ощущение было такое, как будто лежишь по шею в холодном мокром цементе.
Голод прошел, но не жажда. И в какой-то момент этого бесконечного, долгого дня Джесси вдруг поняла, что именно жажда (только жажда и больше ничего) сделает то, что не смогли сделать ни боль, ни даже мысли о близкой смерти… может быть, именно жажда сведет ее с ума. Теперь пересохло не только во рту и в горле. Теперь каждая клеточка ее тела изнывала по воде. Даже глаза умирали от жажды… и глядя на дразнящее отражение водной ряби, пляшущее на потолке, Джесси тихонечко застонала.
По идее, при всех этих очень даже реальных опасностях ее страх перед ночным гостем, космическим ковбоем, должен был либо слегка притупиться, либо пройти окончательно, но Джесси постоянно ловила себя на том, что все ее мысли заняты этим таинственным незнакомцем с белым лицом. Он стоял у нее перед глазами – как раз на границе маленького пятна света, который еще проникал в ее тускнеющее сознание, – и хотя Джесси видела только размытый темный силуэт, общие очертания фигуры (худой как скелет; на грани истощения), она все-таки различала злорадную усмешку, кривившую его тонкие бледные губы. Причем эта усмешка проступала все явственнее по мере того, как солнце склонялось к западу. В ушах стоял звон – вернее, глухое позвякивание драгоценностей и костей. Это он, ночной гость, медленно перемешивал их рукой в своем старомодном чемоданчике.
Он придет за ней. Когда станет темно, он придет. Мертвый ковбой, чужак, призрак любви.
Ты его видела, Джесси. На самом деле. Это Смерть, и ты его видела. Так часто бывает: когда человек умирает в одиночестве, он видит Смерть. И это действительно так. Это видно по их искаженным лицам, по их застывшим глазам, в которых отпечатался ужас. Это был Ковбой Смерть, и сегодня, когда стемнеет, он вернется за тобой.
Весь день было тихо, но где-то после трех поднялся ветер. Незакрытая задняя дверь опять начала хлопать. А вскоре визг бензопилы вдалеке затих и Джесси смогла различить слабый плеск поднятых ветром волн, набегающих на каменистый берег. Сегодня гагара уже не кричала. Может быть, улетела на юг или перебралась на другой конец озера, откуда ее не слышно.
Ну вот, теперь я совсем одна. Пока не придет тот, другой.
Она больше уже не пыталась заставить себя поверить, что ее ночной гость – это всего лишь плод воспаленного воображения. Для воображения это было как-то уж слишком.
Очередная судорога. В левую подмышку как будто вошло несколько длинных штырей. Джесси скривилась от боли. Такое впечатление, что тебе в сердце тычут вилкой. А потом у нее свело мышцу прямо под грудью и нервный узел в солнечном сплетении вспыхнул обжигающей болью. Такой боли Джесси еще не испытывала. Она выгнула спину, сжала колени… потом снова разжала… и снова сжала. Заметалась из стороны в сторону. Попыталась закричать и не смогла. На мгновение ей показалось, что это и есть оно самое – конец пути. Еще один спазм, равный по взрывной силе шести динамитным шашкам, и все, приехали, Джесси. Покойся с миром.
Но и эта судорога прошла.
Джесси медленно расслабилась и запрокинула голову, пытаясь отдышаться. В первые две-три секунды вид отражения водной ряби, пляшущей на потолке, не казался ей невыносимой пыткой. Она вся сосредоточилась на обожженных болью нервах в солнечном сплетении. Затаив дыхание, она ждала, что будет дальше: пройдет боль совсем или, наоборот, разгорится по новой. Боль прошла… но как бы нехотя, как бы давая понять, что очень скоро вернется. Джесси закрыла глаза, моля Бога, чтобы он дал ей хотя бы немножко поспать. Умирать – это работа тяжелая и изнурительная. Ей нужна передышка. Хотя бы маленькая передышка.
Сон не пришел. Зато пришла Малыш – девочка из видения с колодками. Только теперь она была свободной как птица, в каком бы там искушении и обольщении ее ни обвиняли. Она шла босиком по зеленой лужайке в том пуританском поселке, где она жила в своем мире, и была совершенно одна – дивно одна, так что ей было не нужно скромно прятать глаза, чтобы какой-нибудь проходящий мимо мальчишка не поймал ее взгляд и не стал бы подмигивать со значением или глумливо лыбиться. Трава была очень зеленой, цвета густого бархата, а вдалеке, на вершине соседнего холма (