Игра Эндера. Глашатай Мертвых — страница 86 из 133

— Что же, Глашатай, вы можете выбирать. Мои брюки будут вам тесными, а отцовские сразу свалятся.

Эндер не сразу понял: его брюки давно высохли.

— Не беспокойтесь, — сказал он, — я могу сменить их дома.

— Мать придет только через час. Вы ведь пришли встретиться с ней? К тому времени ваши брюки будут чистыми.

— Тогда твои брюки, — сказал Эндер. — Надеюсь, они мне ничего не отдавят.

Глава 8. ДОНА ИВАНОВА

Это означает жизнь в постоянной лжи. Мы пойдем и обнаружим что-то, что-то очень важное, а затем, когда мы вернемся на станцию, вы напишете совершенно невинный рапорт, в котором нет и речи о том, что мы узнали посредством загрязнения их культуры.

Вы слишком молоды, чтобы понять, что это за мука. Отец и я стали делать это, потому что не могли больше скрывать знания от свинок. Вы обнаружите, как в свое время я, что не менее болезненно скрывать знания от своих коллег-ученых. Когда ты смотришь на то, как они сражаются с проблемой, и знаешь, что у тебя есть информация, могущая легко разрешить их проблему; когда ты видишь, как близко они подходят к решению задачи, а затем из-за недостатка информации отказываются от своих правильных выводов и возвращаются к ошибочным, — ты не можешь быть человеком, если это не вызывает у тебя сильных страданий.

Вы должны всегда напоминать себе: это их закон, их выбор. Это они построили стену между собой и правдой, и они только накажут нас, если мы позволим им узнать, как легко и полностью пробивается эта стена. И для любого ученого-фрамлинга, стремящегося к правде, они не что иное, как десяток ограниченных descabecados (безголовых), презирающих знание, не придумавших ни одной оригинальной гипотезы, чья единственная работа — прочесывать работы настоящих ученых, чтобы подловить их на крошечных ошибках, или противоречиях, или неточностях в методе. Эти кровопийцы обсосут каждый ваш рапорт, и если вы хоть раз утратите бдительность, они поймают вас.

Это значит, что вы не можете даже упоминать свинку, чье имя является результатом загрязнения языка: имя Капс (чашка) дало бы им понять, что мы научили их начаткам гончарного дела. С именами Календар и Рипер (жнец) все и так ясно. И нас не спасет даже сам Господь, если они узнают об имени Эрроу (стрела).

— Записка от Либердаде Фигейра де Медичи для Уанды Фигейра Мукумби и Миро Рибейра фон Хессе (восстановлено из файлов Лузитании по приказу Конгресса и представлено в качестве доказательства на заочном судебном заседании по обвинению ксенологов Лузитании в измене и должностном преступлении)

* * *

Новинья засиделась на биологической станции, несмотря на то, что сделала все и что собиралась уйти еще час назад. Образцы различных клонов картофеля, посаженные в питательную жидкость, успешно проросли; теперь оставалось лишь проводить ежедневные наблюдения, с тем чтобы определить, какие из сделанных ею генетических изменений приведут к появлению наиболее стойкого и урожайного сорта.

«Если мне нечем заняться, то почему я не иду домой?» — У нее не было ответа на этот вопрос. Ее дети, наверняка, нуждались в ней; не было ничего хорошего в том, что она уходила рано утром и возвращалась домой, когда малыши уже спали. И даже сейчас, зная о том, что пора возвращаться, она все сидела и рассматривала лабораторию, ничего не видела, ничего не делала — вообще ничего не ощущала.

Она подумала о том, что пора идти домой, и не могла понять, почему сама мысль об этом не была радостной. «В конце концов, — напомнила она себе, — Маркао мертв. Он умер три недели назад. Ни секундой раньше, чем нужно. Он сделал все, что мне когда-либо нужно было от него, и я сделала все, что он хотел, однако все наши мотивы были исчерпаны за четыре года до того, как он окончательно разложился. Все это время у нас не было ни секунды любви, но у меня и в мыслях не было оставить его. Развод был бы невозможен, однако вполне достаточно было бы жить раздельно. Чтобы прекратить избиения. — До сих пор в боку у нее чувствовалось онемение, иногда болезненное, оттого что в последний раз он швырнул ее на бетонный пол. — Какие приятные воспоминания ты оставил после себя, Као, мой муж-собака!».

Боль в боку вспыхнула, как только она подумала о ней. Она кивнула с удовлетворением. «Это не более того, что я заслужила, и будет жаль, если все заживет».

Она подошла к двери, закрыла ее за собой. Компьютер выключил после ее ухода весь свет за исключением ламп, постоянно освещавших различные растения для стимулирования фотосинтетических процессов. Она любила свои растения, своих маленьких зверюшек, с удивительной силой. «Растите, — призывала она их день и ночь, — растите и процветайте». Она горевала о тех из них, которые плохо росли, и вырывала их только тогда, когда уже было очевидно, что из них ничего не получится. Сейчас, удаляясь от станции, она все еще подсознательно слышала их музыку — писк бесконечно маленьких клеток, когда они росли, делились и образовывали собой более сложные структуры. Она шла из света в темноту, от жизни к смерти, и ее душевная боль становилась все сильнее, по мере того как сильнее болели суставы.

Спускаясь с холма к своему дому, она увидела на земле пятна света, шедшего из окон. Окна комнат Куары и Грего были темными; она бы не смогла вынести их упрека, заключившегося у Куары — в молчании, а у Грего — в мрачных и злобных преступлениях. Но было необычно много света в других комнатах, включая ее комнату и переднюю. Происходило что-то необычное, а она не любила необычных вещей.

Ольгадо сидел в гостиной, как всегда, с наушниками; сегодня он еще и подключил свой глаз к компьютеру. Похоже, он вызывал из компьютера какие-то воспоминания, а может, записывал в память то, что увидел недавно. Опять она пожалела, что не может записать свои визуальные воспоминания в компьютер и стереть их, заменить более приятными. Труп Пипо — она с радостью забыла бы это, заменила бы теми золотыми днями, когда они втроем работали на станции зенадора. Или тело Либо, завернутое в ткань… Вместо этого она оставила бы другие образы — прикосновение его губ, выразительность тонких рук. Но хорошие воспоминания не приходили, глубоко похороненные под болью. «Я украла те замечательные дни, поэтому у меня их забрали и заменили тем, что я заслужила».

Ольгадо повернулся к ней, и она содрогнулась, увидев этот отвратительный провод, торчащий из глаза. «Прости, — сказала она про себя. — Если бы у тебя была другая мать, ты бы не потерял глаз. Ты родился самым лучшим, самым здоровым из моих детей, Лауро, но, наверное, все вышедшее из моего чрева не может сохраниться долго».

Конечно, она не сказала ничего вслух, и Ольгадо тоже молчал. Она повернулась, чтобы пройти в свою комнату и посмотреть, почему там горит свет.

— Мама, — сказал Ольгадо.

Он снял наушники и вытаскивал провод из глаза.

— Да?

— У нас гость, — сказал он. — Глашатай.

Она похолодела. «Только не сегодня», — воскликнула она мысленно. Но она знала, что не захочет видеть его ни завтра, ни потом, никогда.

— Его брюки уже чистые, и он переодевается в твоей комнате. Надеюсь, ты не возражаешь.

Из кухни появилась Эла.

— Ты пришла, — сказала она. — Я сделала кофе, и тебе тоже.

— Я подожду на улице, пока он не уйдет, — сказала Новинья.

Эла и Ольгадо переглянулись. Новинья сразу поняла, что они считают ее проблемой, которую надо решить; по всей видимости, они уже согласились со всем, что хочет сделать здесь этот Глашатай. «Ну, со мной вам так легко не справиться».

— Мама, — сказал Ольгадо, — он не такой, как говорил епископ. Он хороший.

Новинья ответила ему с уничтожающим сарказмом в голосе:

— С каких пор ты стал специалистом по добру и злу?

И снова Эла и Ольгадо обменялись взглядами. Она знала, о чем они думают: как объяснить ей? как уговорить ее? «Никак, дорогие мои дети. Меня нельзя уговорить, и Либо убеждался в этом каждую неделю. Он так и не смог узнать мой секрет. Не моя вина в том, что он умер».

Но она все же изменила свое решение. Вместо того чтобы уйти, она скрылась в кухне, пройдя мимо Элы так, чтобы не задеть ее. На столе выстроились аккуратным кружком крохотные кофейные чашки. В середине круга стоял дымящийся кофейник. Она села и положила руки на стол. «Значит, Глашатай здесь, и пришел к ней. Куда еще ему идти? Моя вина в том, что он здесь, не так ли? Еще один человек, жизнь которого я разрушила, как жизни моих детей, Маркао, Либо, Пипо и свою собственную».

Из-за ее плеча протянулась сильная, но на удивление гладкая мужская рука, взяла кофейник и начала разливать кофе тонкой струйкой в маленькие чашечки.

— Posso derramar? — осведомился он. Что за глупый вопрос, ведь он уже разливает. Но голос его был мягким, в его португальском языке чувствовался красивый кастильский акцент. Испанец?

— Desculpa-me, — прошептала она. (Простите меня.) — Trouxe о senhor tantos quilometros…

— Межзвездные полеты измеряются не километрами, дона Иванова. Годами.

Слова его обвиняли, но голос был грустным, даже прощающим, утешающим. «Этот голос мог бы соблазнить меня. Этот голос лжив».

— Если бы я могла вернуться в прошлое и возвратить вам двадцать два года, я сделала бы это. Мой вызов был ошибкой, извините, — голос ее звучал фальшиво. Вся ее жизнь была лживой, и даже это извинение звучало отрепетированно.

— Я еще не почувствовал этого времени, — сказал Глашатай. Он все еще стоял позади нее, и она еще не видела его лицо. — Для меня прошла всего неделя с тех пор, как я расстался с сестрой. Кроме нее у меня никого не осталось. Ее дочь еще не родилась тогда, а сейчас она, наверное, закончила колледж, вышла замуж, может быть, родила своих детей. Я никогда не увижу ее. Но я теперь знаю ваших детей, дона Иванова.

Она поднесла к губам чашку и выпила ее одним глотком, обожгла язык и горло.

— Вы считаете, что узнали их всего за несколько часов?

— Лучше, чем вы, дона Иванова.