Игра и мука — страница 46 из 55

Как в то время сдавались спектакли, и особенно спектакли театра на Таганке, – это особый рассказ. Если спектакль был талантливый, не укладывался в рамки, определенные Управлением культуры, его закрывали. Чем выразительнее, художественней, осмысленней работа, тем хуже. Безымянные дяди и тети, не имевшие, как правило, сколько-нибудь серьезного образования, будучи зачастую несостоявшимися артистами или критиками, тайные воры и алкоголики, единственной заслугой которых было членство в рядах КПСС – эти «начальники» «разрешали» или «не разрешали» играть спектакли великому Эфросу, выдающемуся Любимову, не говоря уже о молодых режиссерах.


Замечания Петровича были скорее комментариями. Мы решили сделать еще один прогон для своих перед сдачей спектакля Управлению культуры.

В театре выходной день. «Своих» набрался полный зал новой сцены. Артисты, понимая, что спектакль полностью «созрел» начали играть замечательно, в полную силу. Все пошло очень верно, зал задышал. Я сидел рядом с Петровичем за режиссерским столиком. Это был 1983 год, июнь. Жара.

Спектакль начинался с небольшой психологической сцены, за ней шла каскадная балетная, когда Валерий Золотухин взлетал под потолок и на тросах выделывал балетно-цирковые трюки. Исполнив все это, Золотухин опустился на сцену, прошел несколько шагов и вдруг странно осел. Я не понимал, что происходит. Огляделся по сторонам – зал никак не реагировал. Спросил Любимова: «Вы что, попросили Золотухина изменить здесь мизансцену?» Он: «Нет». Мы поняли, что случилось нечто непредвиденное. Я крикнул: «Стоп!» – и побежал на сцену.

У Золотухина был туберкулез одной ноги. На ровном месте Валера сломал здоровую ногу сразу в двух местах. Он потерял сознание, мы выхвали «скорую помощь». Ногу загипсовали до бедра. Я выносил Валерия из перевязочной на руках, а вокруг сидели травмированные люди с гипсом на руках и ногах. Они просили Золотухина оставить автограф на их забинтованных конечностях.

Не знали, что делать со спектаклем. Решили перенести показ управлению на осень.

Я был в жуткой растерянности. К тому времени у меня уже давно не выходило новых спектаклей. Утром некуда было идти и нечего делать. И я пошел на Таганку. Вошел со служебного хода. В театре полная тишина. Пошел по коридорам, ноги сами привели к кабинету Любимова. В абсолютно пустом театре он сидел за столом один.

И был трогательный разговор. Юрий Петрович стал показывать пиджак Олега Кошевого. Роль которого он играл в Театре Вахтангова. Дал мне перебрать струны на гитаре Высоцкого, висевшей в кабинете. Он улетал в Лондон ставить «Преступление и наказание» и был очень печален. Потом оказалось, что это тот самый отлет, после которого его лишили гражданства и он несколько лет не появлялся в России.


Шло время. Мне трудно было уйти, а он все рассказывал. Надо было прощаться, и я попросил Петровича что-нибудь подарить. Под рукой ничего не оказалось. Он взял свой портрет, сделал паузу и сказал, что глупо подписывать фотографию мне – его молодому коллеге. «У вас есть ребенок?» – «Да, дочь Маша». Он написал «Марии Иосифовне от старого деда. Такого-то июня 1983 года». До сих пор этот портрет хранится у моей дочери. На нем Петрович задумчиво смотрит вдаль.


Осенью мы узнали, что произошла чудовищная большевистская подлость. Наши культурные власти столкнули лбами двух великих людей – Эфроса и Любимова.

Эфроса, которого до этого лишили «Ленкома», давили, не давали работать и уж тем более не позволяли руководить театром, назначили главным режиссером Театра на Таганке. Решили подбросить ему чужой кусок, и Эфрос дрогнул, согласился.

Эфрос, великий режиссер, чувствовал и понимал, что совершает неадекватный поступок. Он пришел в дом к Любимову, который не раз его спасал и защищал, чтобы занять его место. Естественно, труппа была категорически против этого, все были в шоке. Атмосфера накалилась до такой степени, что взрыв произошел бы не то что от зажженной спички, а от любого движения воздуха. Просто тронь – и начнется катастрофа.

Представление Эфроса было назначено на 12 часов, а с 10 в тот день начали репетировать «Пугачева». Губенко, Филатов, Золотухин, Шаповалов, Смехов – вся ведущая команда – голые по пояс с утра пораньше тренировались топоры в доски швырять. Потом они, чуть прикрыв наготу, вошли и заняли весь стол президиума. Все ждали. Кто-то сказал, что начальники из управления и Эфрос уже приехали. Напряжение достигло предела. Первым вошел директор театра Дупак. За ним начальник Управления культуры и Эфрос. Все сидели. Молчали. Никто их не приветствовал. Директор ужасно суетился. Мы понимали, что он боится – тогда могли сделать все: уволить, лишить партбилета, а значит, и всех благ.

Часть труппы, которая сидела напротив «пугачевцев», была тоже сильно перепугана. Николай Лукьянович Дупак подошел к столу президиума и попросил уступить Эфросу место. Тогда эти мрачные полуголые мужики медленно и демонстративно чуть-чуть раздвинулись. Им только топоров в руках не хватало.

Первым заговорил начальник Управления культуры. Он произнес немыслимый, невозможный текст:

– Я хочу представить вам главного режиссера Московского театра драмы и комедии на Таганке… – сделал небольшую паузу. И… У Пастернака в «Лейтенанте Шмидте» есть:

– Тихо! – выкрикнул кто-то,

Не выдержав тишины.

Это был тот самый момент, когда тишина становилась невыносимой.

– …Анатолия Васильевича Эфроса.

В этот момент одна беременная артистка негромко и протяжно произнесла: «А-а-а!»

Ужас наступил.


Когда раньше говорили, человек зеленого цвета, я не понимал. Теперь видел Эфроса – человека зеленого цвета. Никогда не думал, что лицо без грима может так выглядеть. Ему предоставили слово.

Все было так, как всегда: и жест, и тот самый хохолок, который Анатолий Васильевич часто поправлял. Только, когда он стал говорить, звук не пошел. И так несколько секунд. Наконец он совладал с собой: «Я хочу…» – и произнес какие-то ничего не значащие слова. Вдруг, прервав Эфроса, заговорил тот, от кого никто ожидать такого не мог. Замечательный артист и певец Дима Межевич, никак доселе не значившийся в ораторах и главарях, поплатившийся, кстати, за это выступление немедленным увольнением из театра, выкрикнул:

– Как вы можете!

Все взорвались, что-то стали кричать и требовать…


Вспоминаю об этом сегодня потому, что это тоже – о Любимове. Магия его личности, авторитет, вера в него были настолько сильны, что артисты были готовы идти на баррикады, рискуя остаться без работы, да и вовсе получить «волчий билет»: демарши против начальства в те времена расценивались как идеологическая диверсия.


Чиновники от культуры вели себя непредсказуемо. Чаще всего мы ходили в казавшееся мрачноватым здание Управления культуры, пытаясь «пропихнуть» неразрешенную пьесу, восстановить закрытый спектакль. В контору, которая мешала жить, а не помогала, не очень-то рвались. И вдруг на начальство снизошло некое демократическое откровение: директоров и режиссеров всех московских театров пригласили в большой зал ВТО на доверительный разговор о театральной культуре столицы. На сцене стоял большой стол, покрытый зеленым сукном, с графином, наполненным водой, по центру. Сразу замечу, что потом этот стол Юрий Любимов с точностью воспроизвел в спектакле «Мастер и Маргарита». В президиуме сидели начальники во главе с первым заместителем руководителя управления культуры, носящим хорошую фамилию Шкодин. Это был детина с огромными кулаками, которыми он, как казалось, вполне мог, да и должен был, сильно бить по голове всех нерадивых деятелей искусства. В президиуме рядом с чиновниками сидят руководители главных московских театров – Большого, Малого, МХАТа.

Шкодин начал доклад:

В нашем президиуме представлены руководители всех московских театров, которые особенно любят наши зрители…

В это время из зала раздается голос Юрия Петровича:

– Не всех!

Шкодин делает вид, что не слышит и продолжает свою речь. Однако из зала снова слышится голос:

– Не все представлены!

Шкодин опять, не замечая, называет все те же Большой, Малый, МХАТ…

– Не все представлены! – в очередной раз выкрикивает Любимов, и в зале начинается шум.

Наконец, Шкодин сдается:

– Что это значит?

Любимов:

– Есть такой театр – самый посещаемый в Москве – театр драмы и комедии на Таганке.

Наступила конфликтная пауза. И Шкодин, надо отдать ему должное, конфликт не допустил:

– Хорошо, Юрий Петрович, пожалуйста, займите место в президиуме.

Любимов пошел и, раздвинув сидящих за столом, сел посредине прямо напротив графина с водой.

Шкодин продолжает:

– Мы выполняем решения партийного съезда, и лучше всего это делают Большой, Малый, МХАТ. Театр драмы и комедии…

Любимов постучал по графину:

– На Таганке…

Шкодин, уже побледнев от злости:

– Московский театр драмы и комедии…

Тут Петрович стукнул кулаком по столу. Из графина выскочила пробка. И Любимов ушел из зала.

Со стороны Любимова такой демонстративный уход с совещания был поступком. Он мог иметь серьезные последствия. Сегодня это кажется странным и даже несерьезным: ну, подумаешь – название театра! В наше время, когда по желанию худрука театр имени Гоголя становится в одно мгновение Гоголь-Центром, а театр имени Станиславского «Электротеатром», непонятно: что в этом такого уж принципиального? Но это было именно так. Настойчивость Любимова в отношении названия театра была делом принципа: это было утверждение новой эстетики, новой художественной реальности. Что и пугало чиновников – они очень хорошо понимали, что вот эта неформальность названия означает внутреннюю свободу и отказ от управляемой безликости и усредненности. Театр на Таганке всегда был не только местом поисков новых приемов, но и территорией, формировавшей людей, менталитет. Протестный менталитет.

Я не видел Мейерхольда, Таирова, Евреинова. Но для меня весь театр острой формы, парадоксального монтажа, театр насыщенной и смысловой среды, которую, конечно же, внес и художник Давид Боровский – все это было выражено Любимовым. Сегодня огромное количество спектаклей, которые делаются только ради формы, ради приема, иногда очень занятного, забавного, провокационного. Любой спектакль Петровича был прежде всего содержательным. Прежде всего – смысл.