Он оставляет машину у больницы, входит в приемную, минует администратора и находит стул у столика, полного журналов.
Через два часа он видит ее.
Он высматривал ее, прячась за номер «Холидей».
— Я здесь.
— Значит, опять! Быстрее! Сила! Помоги мне возбудить ее!
Она выполняет его просьбу.
Она возрождает силу в его мозгу. Там совершается — движение, пауза, движение, пауза. Задумчиво, как бы вспоминая сложные танцевальные па, сила зашевелилась в нем.
Как в батискафе, поднимающемся на поверхность, затуманенный, искаженный вид сменяется четким омытым изображением.
Ему помог ребенок.
Ребенок с больным мозгом, мучимый лихорадкой, умирающий.
Он читает все это, когда обращает к ней свою силу.
Ее зовут Дороти, она безумна. Сила пришла к ней в разгар болезни, возможно в ее результате.
Помогла ли она человеку снова ожить, или ей это приснилось — спрашивает она себя.
Ей тринадцать лет, и родители сидят у ее постели. Мать мысленно повторяет бессчетное число раз одно и то же слово: «Метотрексат, метотрексат, метотрексат, мет...»
В грудной клетке тринадцатилетней Дороти — иголочки боли. В ней бушует вихрь лихорадки, и для него она почти умерла.
Она умирает от лейкемии. Уже наступила последняя стадия. Он чувствует вкус крови у нее во рту.
Беспомощный в своей силе, он передает ей:
— Ты отдала мне конец своей жизни и свою последнюю силу. Я этого не знал. Я не стал бы просить ее у тебя.
— Спасибо тебе,— говорит она,— за картинки у тебя внутри.
— Картинки?
— Места, предметы, которые я там видела.
— У меня внутри не так уж много такого, что стоит показывать. В иных местах ты увидела бы больше...
— Я опять ухожу...
— Подожди!
Он призывает ту силу, что живет в нем теперь, сплавленная с его волей, мыслями, воспоминаниями, чувствами. В единой мощной вспышке он показывает ей жизнь Милта Рэнда.
— Здесь все, чем я владею, все, через что я прошел и что может нравиться. Вот роение туманной ночью, мерцающие огни. Вот лежка под кустом: льет летний дождь, капли с листьев падают на твой мех, мягкий, как у лисы. Вот лунный танец оленей, вот сонный дрейф форели под темной волной, и кровь холодна, как струи ручья.
Вот Татьяна танцует, а Уолкер проповедует; вот мой кузен Гэри работает ножом по дереву: он может вырезать шарик в ящичке — все из одного куска. Вот мой Нью-Йорк и мой Париж. А вот мои любимые блюда, напитки, ресторан, парк, дорога для ночной езды; вот место, где я копал туннель, строил навес, ходил купаться; вот мой первый поцелуй; вот слезы утраты; вот изгнание и одиночество, и выздоровление, трепет, радость; вот желтые нарциссы моей матери, вот ее гроб, покрытый нарциссами; вот цвета моей любимой мелодии, а вот моя любимая собака — она была славной и жила долго. Смотри на все вещи, которые греют душу, охлажденную рассудком, и хранятся в памяти и самом существе человеческой личности. Я их даю тебе, у которой не было времени их узнать.
Он видит себя стоящим на далеких холмах ее рассудка. При этом она громко смеется, и где-то высоко и далеко в ее комнате чья-то рука ложится на ее руку и, когда она рвется к нему, неожиданно став большой, чьи-то пальцы сжимают ее запястье. Его большие черные крылья рвутся вперед, чтобы подхватить ее бессловесный порыв к жизни, и оказываются пусты.
Милт Рэнд откладывает номер «Холидея» и поднимается со стула. Он покидает больницу — полную и пустую; пустую, полную. Как и он сам — сейчас, в прошлом.
Такова самая мощная сила из всех сил.
Ужасающая красота
Публика в этот миг подобна богам эпикурейцев. Бессильные изменить ход событий и ведающие, что произойдет, они могут вскочить, закричать «не надо!» — но неотвратимо ослепление Эдипа, и неизбежна петля на шее Иокасты.
Никто, конечно, не вскакивает. Они понимают. Они сами намертво связаны странными путами трагедии. Боги видят и знают, но не могут ни изменить обстоятельства, ни бороться с Ананке[26].
Мой хозяин внимает тому, что он называет «катарсис». Мои искания завели меня далеко, и я сделал хороший выбор. Филипп Деверс живет в театре, как червь живет в яблоке, как паралитик в камере искусственного дыхания. Это его мир.
А я живу в Филиппе Деверсе.
Десять лет служат мне его глаза и уши. Десять лет я наслаждаюсь тонкими чувствами великого театрального критика, и он ни разу об этом не догадался.
Он близко подошел к истине — у него быстрый ум и живое воображение, но слишком силен получивший классическое образование интеллект, и слишком весом груз знаний по психопатологии. Он не смог сделать последнего шага от логики к интуиции: признать мое существование. Временами, отходя ко сну, он задумывался о попытках контакта, но наутро к этой мысли не возвращался — и хорошо. Что мы могли бы сказать друг другу?
...Под стон, рожденный на заре времен, в ужасный мрак сойдет Эдип со сцены!
Как изысканно!
Хотел бы я знать и другую половину. Деверс говорит, что полнота опыта состоит из двух частей: влечение, называемое жалостью, и отвержение, называемое ужасом. Я чувствую лишь второе, и его всегда искал, а первого я не понимаю, даже когда тело моего хозяина дрожит, а зрение затуманивается влагой.
Я бы очень хотел взрастить в себе способность полного восприятия. Но, к сожалению, мое время ограничено. Я искал красоту в тысячах звездных систем и здесь узнал, что ей дал определение человек по имени Аристотель. К несчастью, я должен уйти, не познав ее полностью.
Но я — последний. Остальные уже ушли. Круг звездный движется, и время убегает, часы пробьют...
Овация бешеная. И воскресшая Иокаста улыбается и кланяется вместе с царем, у которого глазницы залиты красным. Рука к руке, они купаются в наших аплодисментах, но даже бледный Тиресий не провидит того, что знаю я. Какая жалость!
А теперь домой на такси. Интересно, который сейчас час в Фивах?
Деверс смешивает крепкий коктейль, чего он обычно не делает. А я рад, что восприму эти финальные моменты через призму его парящей фантазии.
Он в каком-то причудливом настроении. Как будто он почти знает, что случится в час ночи,— как будто он знает, как атомы рванутся из своей непрочной клетки, оттирая плечом армию Титанов, как жадная, темная пасть Средиземного моря вопьется в пустоту Сахары.
Но он не мог бы узнать, не узнав обо мне, и, когда начнется ужасающая красота, он будет персонажем, а не зрителем.
Мы оба встречаем взгляд светло-серых глаз из зеркала в отъезжающей панели шкафчика. Он перед выпивкой принимает аспирин, а это значит, что он нальет нам еще.
Но вдруг его рука остановилась на полдороге к аптечке.
В обрамлении кафеля и нержавеющей стали мы увидели отражение чужака.
— Добрый вечер.
Два слова после десяти лет, и в самый канун последнего представления!
Глупо было бы мобилизовывать его голос на ответ, хоть я и мог бы это сделать, и к тому же это бы его расстроило. Я ждал, и он тоже.
Наконец я, как органист, тронул нужные педали и струны:
— Добрый вечер. Пожалуйста, не обращайте на меня внимания и принимайте свой аспирин.
Он так и сделал, а потом приподнял с полки свой бокал:
— Надеюсь, тебе нравится мартини.
— Да, и очень. Пожалуйста, выпейте еще.
Он ухмыльнулся нашему отражению и вернулся в гостиную.
— Кто ты такой? Психоз? Диббук?
— Нет-нет, ничего подобного. Я просто один из публики.
— Что-то не помню, чтобы я тебе продал билет.
— Вы меня прямо не приглашали, но я подумал, что вы не будете против, если я буду вести себя тихо...
— Очень благородно с твоей стороны.
Он смешал еще один коктейль, потом взглянул на дом через дорогу. Там горели два окна на разных этажах, как перекошенные глаза.
— Могу я спросить — зачем?
— Да, разумеется. Может быть, вы даже сможете мне помочь. Я — странствующий эстет. В тех мирах, где я бываю, мне приходится одалживать чужие тела — предпочтительно существ, имеющих похожие интересы.
— Понимаю. Ты взломщик.
— В некотором смысле — да. Но я стараюсь не вредить. Как правило, мой хозяин даже не подозревает о моем присутствии. Но скоро я должен вас покинуть, а последние несколько лет меня волновала одна вещь... И раз уж вы догадались обо мне и не впали в беспокойство, я бы вас хотел о ней спросить.
— Выкладывай свой вопрос.
В его голосе вдруг прозвучали горечь и глубокая обида. Я сразу же увидел из-за чего.
— Пожалуйста, не думайте,— сказал я ему,— что я влиял на все ваши мысли и поступки. Я только зритель. Моя единственная функция — созерцать красоту.
— Как интересно! — насмешливо скривился он.— И когда же это случится?
— Что?
— То, что вынуждает тебя уйти.
— Ах, это...
Я не знал, что ему рассказать. Как бы там ни было, что он может сделать? Только страдать чуть дольше.
— Ну?
— Просто кончилось мое время.
— Я вижу вспышки,— сказал он.— Дым, песок и шар огня.
Он был очень восприимчив. Я думал, что скрыл эти мысли.
— Видите ли... В час ночи настанет конец мира.
— Приятно знать. Как?
— Есть некоторый слой расщепляющихся материалов, которые собираются взорвать в проекте Эдем. Начнется колоссальная цепная реакция...
— Ты можешь это как-нибудь предотвратить?
— Я не знаю как. Я даже не знаю, чем это можно остановить. Мои знания ограничены искусством и науками о живом. Вот вы сломали ногу прошлой зимой, катаясь на лыжах в Вермонте. Об этом вы даже не узнали. Это я умею.
— И труба вострубит в полночь,— заметил он.
— В час ночи,— поправил я его.— По среднеевропейскому времени.
— Успеем выпить еще один бокал,— сказал он, глядя на часы.— Только пробило двенадцать.
Мой вопрос... Я прочистил воображаемое горло.
— Ах да. Так что ты хотел бы знать?