Мы старались делать живые передачи, приближенные к интересам слушателей, не боясь таких рискованных тем, как вызывавшая споры граница по Одеру и Нейсе, судьба немецких военнопленных на Востоке или обращение с “маленькими нацистами”, функционерами НСДАП и их попутчиками. Несмотря на всю бдительность советских офицеров, осуществлявших контроль, наше пространство для маневра было на удивление широким. Оказалось напрасным только наше сопротивление обязательной трансляции многочасовых речей министра иностранных дел СССР Вышинского. Нам пришлось их передавать, и армия слушателей быстро переключалась на только что созданное радио в американском секторе (РИАС).
Мы не могли со всей откровенностью говорить об отношении народа к советским оккупационным властям, о грабежах и изнасилованиях, имевших место во время вступления Советской Армии, и об акциях возмездия по отношению к немецкому гражданскому населению. Во-первых, офицеры, контролировавшие нас, имели соответствующие указания; во-вторых, СЕПГ была очень чувствительна к этому вопросу, да и мы, кроме того, не хотели раздувать враждебность немцев к русским. Следствием оказывалось приукрашивание многого, причем не всегда умышленное. Я вспоминаю, как с возмущением пригвоздил к позорному столбу, назвав лживой пропагандой, сообщения западноберлинской газеты “Телеграф” о допросах и пытках в Восточном Берлине, проведенных отделением тайной полиции К5. Многие годы спустя к своему немалому замешательству мне довелось узнать, что это К5 не было вымыслом. Достаточно часто я отнюдь не был в состоянии одобрить акции оккупационных властей или нашей партии против мнимых уклонистов, но эти злоупотребления быстро бледнели, становясь чем-то незначительным, при воспоминаниях о преступлениях нацистского режима, ужасные подробности которых открылись мне во время Нюрнбергского процесса.
В сентябре 1945 года я в качестве корреспондента нашего радио был командирован в Нюрнберг. До тех пор я лишь с трудом представлял себе всю степень чудовищности нацистского господства. Было ощущение какой-то призрачности, когда я, идя по совершенно разрушенному Нюрнбергу, городу, который когда-то называли шкатулкой для драгоценностей Германии, думал о том, что люди, сегодня сидящие на скамье подсудимых, именно здесь, в Нюрнберге, принимали расовые законы и торжествовали, пребывая в зените своего могущества. Впечатление не меньшей призрачности оставалось от демонстрации фильмов в зале суда — нацистских еженедельных кинообозрений с их истерическим ликованием и документальными кадрами массовых казней. Страшнее всего были любительские ленты, которые делались с тем же хладнокровием и безучастностью, с которой перед камерой пытали и убивали. В этом зале, как на секционном столе, вскрывалась анатомия национал-социализма. Тогда я, как и многие другие, верил, что эти уроки никогда нельзя будет забыть.
Начало
После валютной реформы 1948 года, проведенной в трех западных оккупационных зонах, они объединились весной 1949 года в Федеративную республику, а четвертая зона в октябре того же года провозгласила себя Германской Демократической Республикой. Чуть позже меня вызвали в Центральный Комитет СЕПТ. В качестве реакции на признание нашего государства со стороны СССР было высказано намерение тотчас же учредить в Москве дипломатическую миссию. Мне предназначалась должность первого советника посольства. Идя на дипломатическую службу, я должен был отказаться от своего советского гражданства.
3 ноября вместе с послом Рудольфом Апельтом и первым секретарем миссии Йозефом Шютцем я прибыл в Москву. Что это был за контраст с печальной картиной разрушенного Берлина! 7 ноября, в день годовщины Октябрьской революции, я стоял на трибуне рядом с мавзолеем Ленина, а в кармане у меня лежали красный дипломатический паспорт и заявление о выходе из советского гражданства. Я и представить себе не мог, что моя карьера дипломата продлится всего лишь полтора года.
Самым ярким впечатлением, которое я испытал за недолгое время дипломатической службы, был прием, данный в феврале 1950 года в парадном зале гостиницы “Метрополь” в честь Мао Цзэдуна. Я стоял спиной к двери, когда гул голосов в зале внезапно стих. Стало так тихо, что можно было услышать, как летит та самая муха, будто из пословицы. Я обернулся и в нескольких метрах от себя увидел Сталина. Он был одет в свой знаменитый китель без знаков отличия и орденов. Меня поразил его маленький рост. Такой же неожиданностью оказалась для меня его лысина, похожая на тонзуру. И то и другое разительно противоречило образу “вождя”, который создавался в фильмах и на картинах. Он пришел без предупреждения, наверняка для того, чтобы загладить невежливость, допущенную по отношению к гостю, не присутствуя на приеме в Кремле.
Так как нашего посла не было, его представлял я, сидя в непосредственной близости от стола. Обе делегации обменивались тостами. Во время выступлений Чжоу Эньлая и Вышинского Сталин курил Одну за другой свои любимые папиросы “Герцеговина Флор”. Затем он и сам произнес несколько тостов. Он восхвалял скромность и близость к народу, свойственную китайским лидерам, а затем поднял бокал за народы Югославии и выразил уверенность в том, что они снова обретут свое место в семье народов социалистических стран. Над Югославией проклятием тяготело решение Коминформа, которым был наказан Тито, посмевший возразить Москве, а не рабски повиноваться ей.
Сегодня, может быть, трудно понять, что мы тогда благоговейно воспринимали каждое слово Сталина. Мао и Сталин действовали на нас, присутствовавших, как исторические памятники, как часть пережитой истории, а не как живые современники. Никто из нас не предчувствовал предстоявшего разрыва между Китаем и Советским Союзом, но я помню, сколь загадочным показалось мне, что Мао за весь вечер не произнес ни слова.
В августе 1951 года статс-секретарь Антон Аккерман по срочным делам вызвал меня в Берлин. Аккерман, которого в действительности звали Ойген Ханиш, был одной из ведущих фигур в политбюро СЕПГ. Его биография была типична для партийного функционера, прошедшего школу Коминтерна в Москве и жесткую практику в партии “нового типа”, то есть сталинского образца. После захвата власти Гитлером он сначала активно участвовал в антифашистском Сопротивлении в Берлине, потом работал в Москве, в Париже и в Мадриде и снова в Москве. В качестве уполномоченного КПГ по агитации и пропаганде Аккерман вместе с Пиком, Ульбрихтом и Флорином участвовал в еженедельных заседаниях нашей редакции “Дойчер фольксзендер”. Будучи членом Национального комитета “Свободная Германия” (НКСГ), он отвечал за работу его радиостанции с тем же названием, на которой работал мой однокашник по школе Коминтерна Вольфганг Леонхард.
Я очутился в министерстве иностранных дел, где Аккерман, не задерживая меня объяснениями, сообщил, что мне надлежит во второй половине дня прийти в комнату номер такой-то в здании Центрального Комитета. Я порядком удивился, увидев, что в названной комнате меня ждал не кто иной, как сам Антон Аккерман. Он любил такие инсценировки.
Теперь-то Аккерман и объяснил мне своим неподражаемым таинственно-торжественным тоном, что партийное руководство уполномочило его создать политическую разведслужбу и что я предназначаюсь для определенной должности в этом аппарате. Это было не предложение, а приказ партии. Я был горд тем, что мне оказано столь высокое доверие.
16 августа 1951 г. был создан Институт экономических исследований. Такое название для маскировки получила наша новоиспеченная Внешнеполитическая разведка (ВПР). Несколько сложновато, но очень конспиративно. Моя первая служебная задача в новой должности заключалась в том, что я сел в восьмицилиндровый лимузин Рихарда Штальмана “татра”, который доставил несколько человек в предместье Берлина Бонсдорф. По дороге к нам присоединился роскошный открытый “хорьх”, в котором ехали будущие советские партнеры. Зрелище было весьма импозантное, но едва ли Аккерман именно так представлял себе сохранение тайны.
Рихард Штальман, которому предстояло стать ответственным за создание оперативно-технической службы, был симпатичным человеком. Вся его жизнь прошла под знаком конспирации с тех пор, как в 1923 году он стал работать в Военном совете КПГ. Его звали, собственно, Артур Ильнер, но псевдоним стал “второй натурой” Штальмана, так что даже его жена Эрна называла мужа Рихардом. Хотя Штальман никогда не занимал высоких партийных постов, у него сложились доверительные отношения со всем руководством. Как и вся “старая гвардия”, он редко рассказывал о волнующих событиях прошлого, и далеко не сразу я узнал, что именно Штальман был знаменитым “партизаном Рихардом” — участником гражданской войны в Испании, близким доверенным лицом Георгия Димитрова, а во время войны помогал в Швеции Герберту Венеру в организации нелегальной работы КПГ в Германии. Оставшиеся в живых участники испанской войны с большим уважением говорили о его способностях руководителя и об осмотрительности, с которой он готовил опасные операции. Димитров неоднократно поручал ему важные задания.
Вероятно, только человек моего поколения может понять, что тогда означало для нас имя Димитрова. Когда после процесса о поджоге рейхстага и своего освобождения он приехал в Москву, мы чествовали его как героя, устоявшего перед нацистами. И этот герой безоговорочно доверял Штальману, находившемуся бок о бок с ним, называя его “лучшей лошадью в конюшне”. В таких людях, как Рихард Штальман, я видел воплощение своих идеалов. Это были профессиональные революционеры, служившие мне примером дня подражания.
В Бонсдорфе мы, восемь немцев и четыре “советника” из СССР, основали Внешнеполитическую разведку ГДР, о деятельности которой у большинства присутствующих немцев было смутное представление. И здесь я снова оказался самым младшим. Аккерман позаботился — иного, впрочем, и не приходилось ожидать, — чтобы встреча проходила в атмосфере подобающей торжественности. Так как никто из нас впоследствии не мог вспомнить дату, а протокол тоже не вели, мы задним числом объявили 1 сентября 1951 г. днем основания нашей разведслужбы.