“Нередко требуется мужество, чтобы занять определенную позицию в своей собственной стране и в своем собственном лагере, — сказал я. — Поначалу мы были очень верующими, теперь мы веруем не так слепо. Но мы всегда стремились думать самостоятельно. Быть разведчиком не значит пережевывать то, что уже известно, пока небо не ниспошлет новое озарение; он должен объективно оценивать и анализировать факты. Способность постоянно ставить под сомнение все, что до сих пор было добыто разумом и практикой, — это предпосылка для выработки продуктивной стратегии. Стратегическое мышление и самостоятельные действия лежали в основе “секретов” многих наших успехов даже тогда, когда на это кое-кто в собственном доме смотрел косо”. К обстоятельствам моего ухода со службы я процитировал несколько строк из одного стихотворения моего отца, написанного в конце войны:
Простите, что я тот человек,
Кто в ненависти и перед лицом смерти,
Быть может, слишком ненавидел,
Но и страстно любил.
Но если моя ненависть была чрезмерной
И чрезмерной была одна моя любовь, —
Простите, что я человек душой,
А не святой.
Для меня было важно во время моей последней встречи с ближайшими сотрудниками не исключать из моего кредо личное, которое я хотел довести до них. Я хотел с ними проститься не как утомленный, уходящий на покой пенсионер, а как человек с давно подготовленными резервами. “В то время когда человек с чувством ответственности должен иметь мужество высунуться из окна подальше и подставить грудь резкому ветру, всякое самомнение идет только во вред, — продолжал я. — Самомнение же часто идет об руку с бравадой, однако в действительности самомнение и трусость — родные братья. Самомнение, надменность и эгоизм не уживаются с чутким поведением по отношению к другим, и это особенно относится к нынешнему времени. Каждый человек хочет быть нужным, а не использованным”. И в заключение я процитировал строки из письма моего отца к брату: “Когда в жизни возникает сложная ситуация, когда никто не может ни посоветовать, ни помочь, тогда надо самому в соответствии со своей совестью мужественно принять решение и непоколебимо пройти свой путь до конца. Самое большое мужество — это относится и к войне — это гражданское мужество, что означает во всех важнейших делах отстаивать свои убеждения и высказывать свое мнение! Это порой может прийтись мелким душонкам не по вкусу; но в конце концов это и есть правильная позиция, и искренние люди в ней никогда не раскаиваются”.
Уход со службы я воспринял как освобождение. Работа над “Тройкой” и публичное чтение отрывков из этой книги были для меня основным занятием до перемен осенью 1989 года. Для меня это время было бодрящим, мобилизующим, короче говоря, продуктивным и прекрасным. Никогда еще я не чувствовал себя таким жизнедеятельным. Работа в уединении нашего лесного участка с высокими соснами и стройными березами, с могучим дубом у ворот, мягким утренним светом над озером и кошками Андреа — все это сливалось со счастьем моего нового брака.
Несмотря на то что я углубленно работал над книгой, забота о будущем страны не давала мне покоя. Политическое руководство в каком-то саморазрушении и в оторванном от действительности упоении собственным величием отгородилось от перестройки и гласности, на которые я возлагал большие надежды, — так, будто у нас нечего было реформировать. Оно застыло в сознании своей правоты перед лицом сдвигов в международной политике после начала хельсинкского процесса, что не могло привести ни к чему хорошему.
Весной 1989 года “Тройка” одновременно вышла и в ФРГ и в ГДР, она привлекла к себе внимание. В день выхода книги я дал несколько интервью для телевидения ФРГ, затем последовали фрагменты этих передач в выпусках последних известий. При этом я отмежевался от запрета властями ГДР советского журнала “Спутник” на немецком языке за сообщения о преступлениях сталинизма. На вопрос о том, что я думаю о Горбачеве, я ответил, что рад тому, что он есть. На своем ближайшем заседании политбюро занималось моими высказываниями. После заседания мне позвонил Мильке и сообщил, что политбюро рассматривает мои слова как выпад против партийного руководства и надеется, что на предстоящей Лейпцигской книжной ярмарке я воздержусь от интервью.
Читатели “Тройки” в ГДР отнеслись весьма положительно к свободной трактовке мрачных сторон в истории социализма в этой книге, а также к требованию открытости и к демократическому обмену мнениями, к терпимости по отношению к инакомыслию, к взаимопониманию, поднимающемуся над границами государств и различиями идеологий.
Для меня начался совершенно новый отрезок жизни, когда я, как никогда ранее, резко столкнулся с действительностью в моей стране. Противоречие между иллюзорным миром лжи и реальностью правды существовало в ГДР всегда, и эта двойственность не давала мне покоя. Теперь я уже не мог больше игнорировать эту проблему, потому что слушатели на моих чтениях и в последующих дискуссиях требовали от меня ответов. Вопреки запрету партийного руководства я дал интервью газете “Зюддойче цайтунг”. Мильке спросил меня раздраженно, нужно ли было это делать именно сейчас, и я упрямо ответил, что именно так. Симпатизировавшие мне сотрудники госбезопасности между тем сказали мне, что мой телефон прослушивается.
В середине этого лета как громом с ясного неба меня поразило одно известие: генеральный прокурор ФРГ Ребман добился для меня, бывшего как-никак гражданином ГДР, ордера на арест. Тоща я не придал этому особого значения. Почему именно я? Я уже давно не на службе. Единственно возможным объяснением мне казалось то, что в разговоре со “Шпигелем” я сказал, что охотно посетил бы еще раз Штутгарт. Очевидно, Ребман только из соображений безопасности и подписал этот ордер.
18 октября 1989 г. Хонеккер и некоторые его сподвижники бесшумно покинули политическую арену. А меньше чем через месяц пришел день, который каждый, кто его пережил, никогда не сможет забыть.
4 ноября Берлин был еще столицей ГДР, еще стояла стена, еще существовали армия, госбезопасность и полиция. Несмотря на это, на Александерплац, в самом центре города, собралось полмиллиона людей, чтобы открыто заявить о своих правах на свободу мнений и прессы. Право на свободу собраний в этот день они взяли себе сами. Настроение было приподнятым, почти эйфорическим. Все чувствовали, что близок перелом, еще не имевший названия. К этому митингу призвали люди искусства и журналисты. Трибуной стала платформа грузовика. Внучка Брехта актриса Йоханна Шалль за несколько дней до этого спросила меня, готов ли я выступить на этом запланированном митинге. Я согласился и собирался высказать такие мысли, которые должны были вызвать возражения. Когда подошла моя очередь, мои первые фразы были встречены аплодисментами. Я высказался за перестройку и за связь социализма с истинной демократией, однако не умолчал о том, что я был генералом госбезопасности. Тогда и раздались первые свистки. Когда я сказал, что не надо из всех сотрудников госбезопасности без разбора делать “козлов отпущения”, ответственных за всю нацию, свистки стали громче. Градом посыпались возгласы: “Долой!”
Я закончил свое выступление и спустился с грузовика. В горле у меня пересохло. Криста Вольф обняла меня, другие жали мне руку. После длительной внутренней борьбы, сомнений и противоречий я прошел путь от восторженного юношеского восхищения Сталиным до приверженца демократических преобразований. У меня не было чувства враждебности от того, что я находился среди традиционных оппозиционеров — защитников гражданских прав. Но в этот день, 4 ноября, у меня впервые появилось предчувствие, что прошлое будет висеть на мне грузом.
Потом я вспомнил слова Чингиза Айтматова: “Каждый человек на своем жизненном пути оказывается перед плахой”. И эта плаха в представлении Айтматова не эшафот, а место, где наступает момент истины.
В этот серый прекрасный ноябрьский день я чувствовал, что и для меня пришел момент истины.
Через пять дней после чтения “Тройки” я участвовал в дискуссии в одном клубе в Потсдаме, когда кто-то распахнул дверь и крикнул: “Граница открыта!” Я думаю, что в тот вечер никто до конца не постиг исторического значения этого события.
После падения стены от недели к неделе становилось ясно, что дни ГДР сочтены. Девиз “Мы народ” заменил другой лозунг: “Мы один народ”, который перерос в требование: “Германия — единая родина”.
В начале 1990 года я уехал к моей сестре Лене в Москву, чтобы на покое привести в порядок свои мысли и вдали от сумятицы в ГДР, в политическом исходе которой уже не было никакого сомнения, начать свою вторую книгу, в которой я хотел как свидетель событий отразить свои впечатления последнего года. Только в том случае, если бы я немедленно принялся за работу, я мог бы по свежим следам разобраться в своих ощущениях и свести воедино разговоры и мысли.
Вернувшись весной из Москвы, я попал в истерическую атмосферу побоища. Жажда мести у многих концентрировалась на госбезопасности. Толпа штурмовала бывшее министерство. Тогда же пропали некоторые папки документов, особенно из отделов контрразведки, и, как оказалось, осели в спецслужбах на Западе. Так как я, кроме Мильке, был единственным из госбезопасности, известным общественности, то не проходило и дня, чтобы я не подвергался жестоким нападкам и клевете. Эти атаки достигли своего апогея, когда стало известно, что лица, принадлежавшие к организации РАФ (фракция Красная Армия), уже много лет под другими именами проживали в ГДР. И опять-таки мне нисколько не помогло то, что разведка не имела к этому никакого отношения и вообще ничего об этом не знала.
В начале 80-х годов Сусанна Альбрехт, Инга Фитт и другие бывшие члены РАФ, пожелавшие покончить со своей деятельностью, обратились в наше министерство госбезопасности и были тайно устроены в ГДР. Они находились под опекой офицеров Отдела XXII. Те разработали для них новые биографии, подготовили новые документы и научили их не выделяться среди граждан ГДР. Возможно, Мильке принял их, чтобы досадить карательным органам Федеративной республики, а может быть, он предполагал держать их в резерве на самый крайний случай. Так или иначе, по прошествии времени их социальную переориентировку можно было считать успешной, а офицеры Отдела XXII, которые занимались ими, оказались блестящими помощниками в этом деле. Последние разоблачения свидетельствовали о том, что в высших эшелонах федерального правительства давно уже знали обо всем, однако не видели оснований для вмешательства или просто не хотели обременять себя.