Игра на разных барабанах: Рассказы — страница 18 из 54

ляпки напоминали рождественское печенье) и народные костюмы неопределенного происхождения. Здесь, в космической неподвижности, развивались одновременно десятки сюжетов. Внизу Волхвы поспешали за звездой, которая по стенам вращающегося куба вела их к Младенцу в яслях. Тут же рядом Иисус Христос, уже взрослый, подставлял Иуде щеку для поцелуя, а Понтий Пилат умывал руки в раковине викторианского образца. За ним ослик с забавной мышиной мордочкой уносил Святое Семейство от Ирода — среди шахтеров, работающих на склоне бумажной горы. Шахта открывалась внутрь горы как некий Сезам, где поблескивал уголь, неизвестно почему сделанный из отливающей оранжевым слюды. Возможно, она обозначала железную руду, а вовсе не уголь. Рядом с деревенскими домиками паслись коровы, но сразу за ними, в опасной близости от группы монахов, поклоняющихся Младенцу, проходила дорога, забитая маленькими старомодными автомобилями, и торчало кирпичное здание фабрики.

Этому наглядному повествованию не было конца, но не было и начала, сцены сменяли одна другую, скрепленные каким-нибудь неожиданным общим элементом. Продолжение поджидало публику с противоположной стороны, словно пели песню на два голоса.

Механизм берегли и включали не часто: два, три раза в день, в зависимости от сезона. Тогда вертеп оживал — и это уже не поддавалось никакому описанию, ибо в движении всё словно обретало дополнительное измерение, время закольцовывалось, и когда с одной стороны лебедь взлетал с пруда, с противоположной прятался в нору заяц. Удары молотов в кузне были сопряжены с монотонным раскачиванием яслей, в которых лежал младенец Иисус, едущие по дороге автомобили каким-то образом выводили рудокопов из шахты, а пляски одетых в народные костюмы крестьян вызывали шествие двенадцати апостолов. Коровы поднимали головы, отваливался камень от входа в Гроб Господень, косари взмахивали косами, солнце катилось по небосклону, вертелись крылья ветряной мельницы на холме. Запущенный механизм перемещал фигурки, но останавливал зрителей — они замирали на месте от изумления, пытаясь уловить общий принцип действия, сообразить, как это все работает. Постепенно осознав, что количество фигур и сцен слишком велико, чтобы можно было их сразу охватить глазом, посетители снова принимались шагать по кругу, примечая отдельные связи. Но тайна устройства вертепа так никогда им и не открылась.

Первое упоминание о вертепе Мария Ковальская нашла в старой силезской газете, издававшейся до войны, — а следовательно, газете немецкой, как и все, что было здесь «до»; это была небольшая статья о достопримечательностях, которые стоило осмотреть в городке туристам. Там писали: «Вертеп производит на верующих такое впечатление, что они не в силах сдержать слез». Наверное, прочтя эти строки, Ковальская вздохнула с облегчением: по словам М. — дворника и по совместительству ее помощника, она тоже всплакнула, впервые увидев работающий вертеп.

Было это летом, через год после войны, когда М. починил поврежденную солдатами крышку и сделал специальный ключ, чтобы заводить пружину.

О том, как оба впервые увидели механизм вертепа, мне рассказывал М., которого, к сожалению, уже нет в живых. Подняв металлическую крышку, они заглянули внутрь, как в колодец, осветив фонариками переплетение пружин, шестерен и зубчатых передач. Запыленное нутро часов. Увиденное произвело на них сильное впечатление, что неудивительно. Возможно, именно с тех пор эта картина стала часто сниться Марии Ковальской, всякий раз по-иному — то монструозных размеров, величиной с целый город, то наоборот — не больше блестящей начинки миниатюрных дамских часиков.

Второй раз им случилось увидеть механизм, когда он сломался. Марии Ковальской пришлось брести по колено в снегу к М., единственному человеку, который мог хоть чем-то помочь, и тот, заспанный, в кожухе, наброшенном на пижаму, шагал за ней следом, неся свою сумку с инструментами. Как ему удалось исправить повреждение, непонятно. Он рассказывал, что сначала они резиновой грушей (наверное, оставшейся от умершего младенца) осторожно отсосали пыль и вычистили механизм ваткой со спиртом. Потом М. поддел отверткой какую-то штуковину, и все заработало. Однако Ковальская знала, что поломка наверняка повторится, и тогда, возможно, знаменитый вертеп города Бардо остановится навсегда. М. считал, что его надо перевести на электричество, отказавшись от ручного завода; правда, это потребовало бы серьезных переделок. Тогда бы нажал кнопку — и готово. Но тут вмешались специалисты из Вроцлава и запретили всяческое самоуправство.

Эта Ковальская делала что могла — например, поддерживала в помещении постоянную температуру, а это было и впрямь нелегко: в морозные зимы положенной нормы угля не хватало, а летом из-за плохой теплоизоляции крыши внутри здания делалось невыносимо жарко.

На второй послевоенный год в Бардо стали приезжать школьные экскурсии — сперва из ближайших окрестностей, а потом и со всей Польши; каждый день собиралась небольшая толпа в ожидании, когда количество экскурсантов достигнет магической цифры тридцать. Ковальская следила, чтобы для меньшего количества посетителей механизм не запускали, — иногда она с трудом сдерживала себя, чтобы не запретить им дышать, выделять пар и углекислый газ, увеличивать влажность воздуха. Потом она добилась, чтобы у входа поставили киоск с сувенирами, и заказала открытки и буклет-гармошку с фотографиями вертепа. Ей хотелось, чтобы там продавали и путеводители по Судетам, но на польском их пока не было — только начали переводить; впрочем, понятно, что дело было не в переводе. Требовалось придать вертепу славянский, пястовский[8] колорит. В общем, не так уж много киоск мог предложить школьникам, приезжающим в Бардо на экскурсию. По вечерам, закрывая большим, почти старинным ключом дверь дома, где находилась реликвия. Ковальская тряслась от страха перед ворами, пожаром, обвалом, потопом, случайным ударом грома, бурей или метелью, из-за которой может рухнуть крыша.

М. говорил, что Ковальская проводила в вертепе дни напролет. Он часто видел, как она, присев на корточки перед одной из стеклянных граней куба, поводила головой, меняя точку наблюдения. Для него в ее действиях не было тайны: при огромном количестве планов даже малейшее изменение перспективы могло до такой степени повлиять на общий вид, что сцена приобретала новый смысл. Взять, например, Трех Волхвов. Увидев, как они склоняют голову перед Младенцем в яслях и как даже кони с верблюдами встают на колени, зритель понимал, что это рождение Спасителя. Но, взглянув на них же на фоне пейзажа — скалистого, пустынного и тревожно безлюдного, — он мог подумать, что это бродячий цирк остановился на привал и все наклонились над водой, желая утолить жажду. Или так: выше располагались небесные хоры, голубые ряды сотен ангелов, золотые архангелы и престолы, заключенные в раму неба, — и на этом фоне трое богато одетых мужчин со свитой казались заказчиками картины на духовный сюжет (их, согласно обычаю, писали у ног святых). И так можно было развлекаться целыми днями. Что эта Ковальская и делала.

М. говорил о ней с сочувствием. Ничто, наверное, не вызывает у мужчины такого сочувствия, как одинокая женщина. М. упорно возвращался к умершему ребенку: мол, тут уж не оправится ни одна мать. Возможно, поэтому он относился к ней с почтительным уважением, хотя она частенько напрасно поднимала тревогу — бывало и по ночам заставляя его проверять, все ли в порядке, не пропало ли чего и все ли стоит на своих местах. Для М., человека простого, не чуждого никаких радостей жизни, вертеп был не более чем чудесной, сложной вещью, которая к тому же обеспечивала ему постоянный заработок. Он убирал помещения, заботился о сохранности здания, делал мелкий ремонт, ухаживал за садиком у входа. М. знал вертеп уже довольно хорошо, но не в целом, а по частям. Помнил отдельные фигурки — например, человека с собакой и котомкой за спиной или компанию горняков, играющих в шашки. Но описать вертеп полностью он бы не сумел. И оттого всегда терялся, слушая отчаянные жалобы Ковальской на пропажу из вертепа того, что, по ее словам, там должно быть, — ведь войти в дом, открыть запертый стеклянный куб и вынуть оттуда какие-то фигурки никто не мог. Вот почему он относился к таким ее выдумкам, как к истерике человека с изболевшейся душой, но вполне безобидного, который лишь немного не в себе. «Разве на пруду не было уток? — спрашивала она встревоженно. — Разве по воде не плавали маленькие цветные селезни?» Уток он не помнил. Но она так настаивала, что он начинал сомневаться: может, они и вправду были, а он не заметил, ведь пруд не больше монетки. Наверное, он задел пруд рукавом, когда последний раз чистил передаточный механизм, эти утки, размером с пшеничное зернышко, зацепились, что ли, за шерсть свитера и пропали.

Утки. Мелкие деревянные крупинки, разрисованные тонкой кисточкой. С зеленоватыми шеями и красными клювами — именно такие появились в вертепе. М. им обрадовался. Прибыток не убыток.

Она, эта Ковальская, часто ездила во Вроцлав — записалась там на курсы немецкого. Во время ее отлучек М. топил печь у нее в квартире, чтобы не замерзли цветы. Он рассказывал, что она устроила себе там маленькую мастерскую — краски, холсты, все, что бывает у художников. В местной школе Ковальская вела кружок лепки. Иногда М. приносил ей что-нибудь, чего у самого было в избытке: мешочек собранных в саду орехов, лукошко клубники со своей грядки в урожайный год, баночку айвового варенья, сваренного его женой. Но настоящего взаимопонимания между ними не было. Настоящего — это значит такого, когда можно сесть как-нибудь вечерком за стол и поговорить по душам за бутылкой водки. Будь Ковальская мужчиной — другое дело, но она оставалась для всех одинокой женщиной, потерявшей когда-то ребенка и мужа. Такое несчастье навечно отделяет тебя от людей. Господь Бог, говорил М., берет отмеченных несчастьем людей и помещает их выше других или где-то в сторонке — так, что хочется, сложив ладони рупором, кричать, звать их обратно.