Лишь какое-то время спустя М., занимаясь мелким ремонтом, заметил: в вертепе постоянно что-то прибывает, постоянно что-то меняется. Взять, например, поезд — он ехал высоко, прямо под небесным хором, среди наспех подрисованного зимнего пейзажа. Маленький локомотив и несколько вагонов, но не пассажирских, а товарных — всё искусно вырезано из дерева и потом расписано. М. был уверен: поезда здесь раньше не было — и уже устремился к Ковальской с волнующей новостью, как вдруг в одно мгновение осознал очевидную вещь: это она сделала поезд, а раньше уток. Он остановился, закурил и не спеша вернулся к своим делам — надо было то ли подвязать отвалившуюся водосточную трубу, то ли подмести двор и сжечь листья. Он так никогда и не подал виду, что знает. Просто принял поезд, будто тот был здесь всегда. Ему случалось переживать: может, она принимает его за идиота, — но в конце концов успокоился на том, что уже слишком стар, чтобы волноваться из-за таких пустяков. Разве ему не должно быть безразлично, что она о нем подумает? Ведь что ни говори, она женщина, потерявшая ребенка, и к ней надо относиться с особым пониманием. Поэтому, когда на следующий год снова пришло время чистить передаточный механизм, а заодно и фигурки, М. под неусыпным контролем Ковальской сметал пыль с поезда точно так же, как и с Младенца, Божьей Матери и Трех Волхвов, как с красных султанов на парадных головных уборах горняков, как с домика, где за столом на террасе сидела кукольная семья, как с отряда солдат и едущего за ними танка, как с юного Иисуса, проповедующего в храме, как с ветряной мельницы, как с танцующих на свадьбе пар, как с руин, окруженных строительными лесами, и работающих там каменщиков. Он перестал следить за тем, что тут было, а чего не было. Ему казалось: что ни добавь, все будет к месту, все сольется с населенным ангелами пейзажем. Сюда хорошо вписывались и человечки с пятнами крови на белых рубашках, и тонкие перекладины малюсеньких виселиц, и серые фигуры людей на площади, обнесенной колючей проволокой, и караульные вышки, ощетинившиеся дулами миниатюрных автоматов. «Пусть, — думал он. — Пусть здесь найдется место и сожженным деревням, и разрушенным городам, и даже крохотным кладбищам с крестами тоньше спичек. Пусть будет, как ей хочется, ведь она ничего плохого не делает, не портит, а улучшает, а это даже больше, чем просто чинить. Больше, чем просто сохранять».
Так прошло несколько лет, в течение которых механизм заедало не раз, однажды настолько серьезно, что потребовалось вызвать специалиста откуда-то из центрального региона, но и он не слишком помог. Велел закрыть вертеп и не заводить больше. Конечно же М. — под ответственность Ковальской — отремонтировал выщербленный подшипник, заменив заодно два зубчатых колеса и малый рычаг. О вертепе написали газеты в далекой Варшаве, и с тех пор туристы, путешествующие по горным тропам, непременно спускались в город Бардо — специально, чтобы увидеть вертеп. Даже те, кто проезжал мимо, в Чехию и обратно, в гости к родственникам или на экскурсию, туристы и командированные — да что там, даже водители-дальнобойщики, бывавшие здесь транзитом, — все отправлялись взглянуть на вертеп. Ковальская предусмотрительно приготовила для них книгу отзывов, чтобы у каждого была возможность поделиться своими первыми глубокими впечатлениями (что они будут глубокими, она не сомневалась). Как не сомневалась и в том, что желание отметиться в вертепе — пускай даже в такой странноватой форме: сделав запись в банальной книге отзывов, — непременно приведет посетителей к столику, где лежит эта книга, заставит их взять привязанный к ней карандаш и начертать: «Я из Кракова, видела уже много вертепов, но этот превзошел все мои ожидания», или: «Марыся из Гданьска. Мне восемь лет. Больше всего мне понравилась невеста и свадьба, как она танцует», или: «Ich heisse Thomas Schultz, das ist schön»[9].
Книга отзывов — единственное, что осталось от Бардоского вертепа. В 1957 году после весенних ливней каменная опора вновь просела, как бывало уже не раз. Здание, в котором находился вертеп, было серьезно повреждено — завалилась одна стена и уничтожила всю конструкцию. Специалистам из Вроцлавского университета мало что удалось спасти. Ученые демонтировали то, что уцелело, повытаскивали из грязи остальное и вывезли в музей, где оставили храниться в ящиках. Теперь вертеп в разобранном виде ждет в запасниках лучших времен. Вряд ли когда-нибудь его удастся восстановить полностью, тем более что после смерти этой Ковальской никто не может точно сказать, каким он был. От него сохранилась только та небольшая статья с несколькими любительскими фотографиями, пара вырезок из газет, пара довоенных заметок да зыбкая память М., пока тот еще был жив.
Но если в будущем найдется желающий воссоздать реликвию, можно было бы попытаться предложить ему в помощь некую идею или модель. В вертепе обязательно должно быть всё. Ведь если Бог возрождается постоянно и везде, если это событие касается любой мелочи, любого явления, то сразу становится ясно, что не Рождество Господа следует представить миру, а наоборот — мир представить Рождеству, собрать весь мир у дверей вертепа и ввести туда по очереди каждую вещь, даже самую незначительную, каждого человека поставить перед Младенцем и сказать: вот это Ян или, допустим, Марыся, Павел или Thomas, познакомьтесь. И каждое живое существо, от насекомого до слона или жирафа, тоже нужно взять в вертеп как в ковчег. А в итоге собрать в нем все, что есть на свете, — неважно, хорошее или плохое (единственным критерием пусть будет сам факт существования): войны и добычу угля, футбольные матчи и наводнения, банки и вокзалы, демократические выборы, инфляцию, насилие в семье, первомайские демонстрации, haute couture, прогулки верхом, коллекционирование старых автомобилей, психоанализ и ядерную физику, литературу и современное искусство, — все надо представить вертепу, веря, что его порядок, от которого захватывает дух, превратит это в единое целое, соберет в единый механизм и укачает в бесконечном движении, которое навсегда свяжет все со всем.
В заключение мне остается только добавить, что эта Ковальская умерла через два года после катастрофы. М. говорил, от рака. Он сам потерял хорошее место при вертепе и с тех пор дорабатывал до пенсии на странной должности — пугал детей в так называемой «комнате ужасов»: по непонятным причинам в Бардо каждый год зимовали аттракционы. Облачившись в черный балахон, с набеленным лицом, высовывался он из-за занавеса, бренча кандалами. А поскольку путеводители (которые, как известно, меняются медленно, со скрипом) продолжали зазывать туристов в Бардо взглянуть на вертеп, то поверившие им и оттого несколько разочарованные приезжие в конце концов попадали в этот парк аттракционов. Трудно сказать, в самом ли деле подсвеченные красными лампочками машкароны и выскакивающие из-за угла страшилища по-настоящему их пугали. Гораздо важнее то, что потом, выйдя на дневной свет, они тут же обо всем забывали — и об этой глубокой долине, и об этом удивительном городке, и о пустых обещаниях путеводителей — и устремлялись дальше, к своим загадочным целям.
Самая безобразная женщина на свете
Он женился на самой безобразной женщине на свете. Специально поехал за ней в Вену. Тут не было никакого умысла — прежде ему и в голову не приходило, что можно взять в жены такое чудовище. Но, увидев ее, пережив первое потрясение, он уже не мог оторвать от нее глаз. Ее большая голова была покрыта коростой и шишками. Маленькие, вечно слезящиеся глаза глубоко сидели под низким морщинистым лбом. Издалека они походили на щелочки. Нос казался сломанным во многих местах, а его синеватый кончик был покрыт редкой щетиной. И огромные набрякшие губы, всегда раздвинутые, мокрые, открывающие острые зубы. И вдобавок (как будто этого еще не достаточно!) на ее лице росли редкие шелковистые волосы.
Она вышла из-за картонных декораций передвижного цирка, чтобы показаться зрителям, — тогда он увидел ее впервые. Возглас удивления и омерзения прокатился над головами публики и упал на манеж. Она, должно быть, улыбнулась, но улыбка выглядела как тоскливая гримаса. Стояла она, не шевелясь, понимая, что в нее впились десятки глаз, жадно ловящих каждую деталь, чтобы потом описывать это лицо знакомым, соседям или своим детям, чтобы, вызывая его в памяти, сравнивать с собственным отражением в зеркале. И после вздыхать с облегчением. Она стояла терпеливо, казалось, даже с ощущением своего превосходства, и смотрела поверх голов, на крыши домов.
Наконец кто-то, придя в себя после потрясения, крикнул, прерывая затянувшееся молчание:
— Скажи что-нибудь!
Она взглянула на толпу, туда, откуда вырвался голос, стараясь увидеть, кто это сказал, но тут из-за картонных кулис выбежала дородная конферансье и ответила за Самую Безобразную Женщину На Свете:
— Она не говорит.
— Тогда ты расскажи ее историю, — потребовал тот же голос. Толстуха, откашлявшись, начала рассказывать.
Когда позже, уже будучи известным цирковым импресарио, он пил с нею чай у железной печки, обогревающей цирковой фургон, ему пришло в голову, что она совсем не глупа. Естественно, она говорила, и говорила толково. Он смотрел на нее пытливо, борясь с невольным восхищением этим «шедевром» природы. Она поняла и сказала:
— А ты ожидал, что мои слова будут такими же чудными и отталкивающими, как лицо, да?
Он замолчал.
Самая Безобразная пила чай на русский манер — наливая из самовара в кружку без ручки, с сахаром в прикуску.
Довольно быстро он обнаружил, что она говорит на нескольких языках, но, похоже, на всех одинаково плохо. Постоянно переходит с одного на другой. Ничего удивительного — она росла в цирке, в международной труппе диковинных монстров всех мастей. Никогда не бывала в одном и том же городе дважды.
— Я знаю, о чем вы думаете, — сказала она, глядя на него своими припухшими, малюсенькими глазами животного.