На следующей неделе Сабина приходит в новом платье для беременных. Посвежевшая, от нее приятно пахнет. Волосы она выкрасила в рыжий цвет, собрала в небрежный пучок. Пани Йоля открывает ей дверь — сегодня какая-то торжественная. Удивляется виду Сабины. Наливает ей в стакан апельсиновый сок и говорит: «Ну что? Придумала желание?» Но Сабина не спешит с ответом. Она потом скажет, уберется и скажет. В дверях появляется даже доктор М. со стаканчиком в руке.
— Мы уже знаем, кто у тебя родится, — дразнится пани Йоля, пока Сабина складывает грязные тарелки в посудомоечную машину. — Странно, что ты не хочешь этого знать. Я бы на твоем месте хотела, — продолжает пани Йоля и начинает рассказ о том, как она была беременна Казей. Все женщины, рано или поздно, рассказывают друг дружке о своей беременности и родах. Так уж они устроены.
Сабина убирает ванную, и когда пани Йоля наконец уходит, когда ее голос стихает в просторных комнатах, Сабина поднимает руки и нюхает под мышками. Потом смотрит в зеркало на свое лицо и мягкой туалетной бумагой вытирает лоб, чтобы не блестел. Она торопится и, против обыкновения, не думает о том, что делает. Даже не заметила, как вымыла ванну. Убирает Казину комнату, как всегда, с нежностью, но сегодня у нее такое ощущение, будто она застилает кровать для себя, будто она будет спать на розовом, невидимом постельном белье. И глажка идет как по маслу, чах-чах-шу-шу. Сабина напевает, сбрызгивая водой жесткие воротнички доктора. Псссс — жалуются воротнички.
Ей удается закончить уборку, как она и намеревалась. Девочки на лестнице снова распределяют роли, устанавливают правила своего мира. Сабине сверху видны их макушки. Ангелочки, перепелки, весенние сережки орешника, тополиный пух.
Теперь только она спускается в кухню. Пани Йоля курит сигарету и читает какой-то журнал. Она будто ждет Сабину, эта добрая волшебница. Минуту спустя появляется ее муж. «Ну? Уже можно?» — спрашивает пани Йоля. И Сабина говорит. Смело, с каждой минутой все увереннее, став вдруг высокой и стройной. Мыши, думает пани Йоля, беременной женщине нельзя отказывать, потому что в чем ей откажешь — то съедят мыши.
Желание Сабины. Она хочет поиграть с девочками, хочет побыть куклой, лежать на ковре, а они чтобы причесывали ее и до нее дотрагивались, чтобы расплели ей волосы, чтобы завязывали у нее под шеей платочки и бантики, чтобы раздели ее и одели (вот, у нее с собой кофта, специально взяла), чтобы гладили ее по рукам и чтоб прикладывали ухо к ее животу и слушали, как он там дышит. «Я знаю, опять будет мальчик», — говорит она доктору М. Сабине нужна девчоночья ласка, она хочет слышать их щебет, не издалека, а над самым ухом, хочет быть их куклой, большой теплой беременной Барби, пусть таких и нет в игрушечных магазинах. И еще чего-то ей хочется: Сабине кажется, что когда-то так уже было — хоть она и не способна это описать, — что она уже была маленькой беззащитной вещью, и, чтобы жить дальше, это должно повторяться, как причащение в костеле. Ведь один раз не гарантирует спасения. Нужно подчиниться своей самой большой слабости, чтобы потом быть сильным. Поэтому ей хочется лежать на розовом ковре и смотреть на мебель снизу, заглядывать под диван и письменный стол, позволить предметам вырасти до небес, а людям превратиться в две ноги в тапочках, и снова не понимать, что они говорят. Еще она хочет — напоследок, — чтобы никто не удивлялся этому желанию, никто над ним не смеялся, и если это желание трудно исполнить, то она сразу о нем забудет и пожелает дезодорант «Импульс», или толстые колготки, или серебряное колечко, или платье из India Shop.
Доктор М. (со стаканчиком в руке) фыркает. Пани Йоля знаком сердито его одергивает. Долго смотрит на Сабину с очень серьезным выражением лица. Ее губы, слегка сжатые, чуть подрагивают. Она берет Сабину за руку и, не говоря ни слова, ведет наверх. Только теперь Сабина заливается краской — становится красной, как пион, как роза, как мак, как вино, как ее собственный язык, как все ее нутро.
Генеральная репетиция
Последнее, что они услышали по радио: необходимо плотно завесить окна. Потом радио смолкло. Но он все же принес приемник на кухню, вытянул антенну на всю длину и то и дело с надеждой крутил ручку настройки. Иногда ему удавалось поймать одну и ту же далекую радиостанцию. Голос, наперекор треску и эфирным помехам прорывавшийся сквозь сеточку динамика, бубнил на каком-то иностранном языке — они ничего не понимали. Потом замирал, чтоб неожиданно пробиться вновь — слабеющий, все менее уверенный в себе.
— Совсем как во время военного положения, — тихо сказал он[28].
— Оставь в покое приемник, идиот, — прикрикнула она на него. — Окна надо завесить, не слышал? Даже в такую минуту от тебя никакого проку. Слоняешься по квартире как сонная муха, только путаешься под ногами.
Встав на стул, она принялась запихивать края старого пледа в пазы между стеной и рамой балконной двери. Плед то и дело соскальзывал. Тогда снаружи в комнату проникал буроватый свет. Противный, как помои.
— Подай молоток, чего уставился, у меня руки совсем затекли.
— Когда ты только заткнешься, — буркнул он и пошел в прихожую, чтобы из тумбочки под телефоном достать лежавший в ящичке с инструментами молоток.
— Да шевелись ты, мне уже невмоготу так стоять.
Он ткнул ее рукояткой молотка, будто неуклюжее, непонятливое животное, веля посторониться. Теперь она стояла, наблюдая, как он неумело прибивает гвоздочками плед к косяку балконной двери. Он чувствовал на себе ее холодный критичный взгляд.
— Говорили что-то о бомбоубежищах, насколько я понял, — промычал он с зажатым во рту гвоздиком — только бы отвлечь ее внимание от своих рук.
— Это я и без тебя слышала. Какие еще убежища? Откуда им тут взяться? С ума посходили.
— В Швейцарии убежища есть под каждым домом. Если что, выживут одни швейцарцы. Представляешь, Ной — и швейцарец? Вообрази на минутку новый мир, населенный одними швейцарцами. Каково, а? Повсюду сплошь банки, швейцарский сыр и часы. Для разнообразия молочный шоколад.
Хихикая, он слез со стула. Она посмотрела на него презрительно.
— До чего же ты все-таки глуп, — сказала. — Безнадежно задержался в своем развитии. Как все мужики.
Он пропустил ее слова мимо ушей. Подошел к тумбочке, где стоял телефон, и поднял трубку.
— Не работает.
Сказал так, хотя на самом деле ему почудилось, будто он что-то услышал. Гул множества накладывающихся друг на друга голосов, как в огромном зале ожидания. Одни нетерпеливо, другие сонно, на одной ноте пересказывали нескончаемо длинную историю. Да-да, ему даже послышалось что-то вроде детского плача и отдаленного собачьего лая. Он недоуменно глядел на телефонную трубку, точно в ожидании объяснений. Видеоклип. Телевидение в телефоне. Он снова тихонько хихикнул. Должно быть, она перехватила его изумленный взгляд, потому что, подойдя, вырвала трубку и приложила к уху.
— Треск один, — сказала.
Когда они уже сидели каждый в своем кресле, он вдруг испугался, что она начнет причитать, снова вспомнит дочь, которая вчера, еще до того, как всему случиться, преспокойно уехала автобусом в Варшаву. Уехала, прежде чем в небе разлилось это буроватое свечение, а люди, предупреждая друг друга и ссылаясь на какие-то сообщения, бросились по домам. Бежали с поднятыми, как в дождь, воротниками.
— Ну, точно военное положение, — вполголоса сказал он. Он вдруг пожалел, что ему не довелось пройти испытание войной (о Второй мировой он мало что помнил, был еще маленьким), пережить серьезный катаклизм (ну было однажды наводнение, но это другое). Ему только помнился тот суррогат войны, каким было военное положение.
— Что ты там бормочешь?
— Ничего.
— Я ведь слышала, ты что-то сказал.
— Как во время военного положения, говорю. Жалею, что не довелось пережить ни одной войны, возможно, был бы теперь выносливее.
Она запрокинула голову, и он увидел ее шею — белую, полную, разлинованную влажными полосками, похожими на тонюсенькие серебряные цепочки. Ему знаком был этот ее жест. Сейчас скажет: «Ой, не смешите меня, люди».
— Ой, не смешите меня, люди, — сказала она. — Вот уморил, война ему понадобилась. Да-а, права я — инфантильный ты, так и не повзрослел. Вы, мужчины, никогда не взрослеете. В старости к этому прибавляется болезнь Альцгеймера, и готово дело. Жалкая карикатура на человека.
На минуту она замолчала, удовлетворенная. Как после полового акта. Ему стало противно до тошноты.
Потом она снова заговорила. Ее голос, в котором близки были слезы, донесся как из колодца.
— Ты даже о ребенке не в состоянии подумать! Боже мой, и нужно ей было уехать именно сейчас! Зачем мы ее отпустили? Лежит теперь, наверно, в канаве, раненная или, не дай бог…
— Наша дочь давно уже не ребенок… — сделал он попытку погасить первую волну приближающейся истерики.
Он видел в ней опасное, но глуповатое животное и знал, как ему поступить. Закурил.
— Тебе обязательно надо курить? Не чувствуешь, что здесь и так дышать нечем? Ну ты и правда придурок! — заорала она.
Затушив сигарету, он пошел к себе в комнату. Там снова ее раскурил. Присел на тахту, поправил одеяло на окне, потом поглядел на два своих аквариума — в одном были скалярии, второй кишел гупиями. Все до одной рыбки были мертвы. Потускневшие, серые скалярии безжизненными поплавками покачивались на воде. Гупии брюхом вверх всплывали на поверхность.
— Холокост, — произнес он вслух и сделал глубокую затяжку.
Про себя решил ничего не говорить ей о рыбках, и это решение принесло ему злорадное удовлетворение.
Из другой комнаты доносились ее рассуждения:
— Раз это произошло вчера около полудня, темень эта, а она выехала спозаранок, может, куда и доехала. Вполне возможно, что из автобуса их эвакуировали, есть же на вокзалах убежища. Вот во Вроцлаве под зданием вокзала, говорят, есть —