Игра на вылет — страница 12 из 34

— Сужу по огромному мокрому пятну, что вчера в Гребовцах нарисовалось у него на джинсах.

Звучит это победоносно, но где-то в подкорковых извилинах мозга я одновременно сознаю свое убожество.

— Постой, он что, кончил в джинсы?! — вскрикивает Зузана.

Мария ухмыляется. Ева Шалкова под тонким пушком на щечках краснеет: она поднимает брови, на стройной шее начинает пульсировать артерия; она приоткрывает рот, и ее идеальные зубы влажно поблескивают. Будь я парнем, в ту же минуту попросила бы ее руки.

— Да. Причем мы даже как следует не начали… Я сказала ему, если уж так, пусть хотя бы выберет другую скамейку, потому что у нашей была сломана спинка и мне сзади ужасно впивались шурупы, только пока мы успели пересесть, он был готов.

Несколько подобных подробностей — и через минуту мне поверят все.

— А большое было? — прямодушно спрашивает Зузана.

Теперь уже все, кроме Марии, смеются.

— Пятно это! — кричит Зузана. — Как что? Как…

— Как пирог! — обрывает Мария, понимая, что она проиграла.


Выйдя из гимназии, на мгновение оборачиваюсь: выбегающие младшеклассники выглядят такими радостными, такими невинными. Воздух приятно свеж, и низкое послеполуденное солнце золотит оштукатуренный фасад школьного здания. Чувствует ли кто на улице, что за этой теплой краской может скрываться маленький ад?

Дохожу до дому и всё еще дрожу. Хотя я и отвела подозрение, но все висело на волоске. И главное: надолго ли? В моей жизни происходит что-то неотвратимое; желудок мой сжимает тягостный спазм. Наверно, так чувствовал себя Раскольников, но в чем таком страшном я провинилась? Я хотела быть как все остальные, разве трудно это понять? Возможно, я зашла слишком далеко, тем не менее после сегодняшнего мне ничего не остается, как идти еще дальше.

— Как было на работе? — спрашиваю я папу.

Домашние ритуалы словно спасательный канат.

Он лишь что-то буркнул, не отрываясь от телевизора, похоже, и у него был трудный день. Я прохожу в гостиную, становлюсь позади этого мерзкого, сарделькообразного вольтеровского кресла, в котором он, как всегда, сидит (профессию дизайнера я выбрала из-за повышенного давления…), и начинаю массировать ему замлевшую шею. Он сначала сопротивляется, потом сдается.

— Хоть бы скорее на пенсию, — говорит он. — Люди — скоты.

Я оставляю это без комментариев. Его взгляды уже не изменишь. Полемика бесполезна.

— Что было в школе? — спрашивает он автоматически, даже не посмотрев на меня.

В общем-то ничего, только едва не раскрылось, что я все еще девственница, хотя уже несколько месяцев убеждаю их в обратном.

— Две единицы — по чешскому и математике.

Наконец он оборачивается ко мне. Улыбка всегда делает его немного моложе и красивее. Иногда я спрашиваю его, почему он снова не женится или хотя бы не приведет сюда кого-нибудь? Я стараюсь его убедить, что ради меня он не должен оставаться один.

— Разве нам с тобой что-нибудь еще нужно? — отвечает он, и звучит это почти угрожающе.

— Нет. Мне ничего. Но если тебе что-нибудь нужно, тогда дело другое.

Папа подозрительно смотрит на меня, слово что-нибудь было слишком двусмысленным (игра в вышибалы дурь из моей головы не выбила).

— Мне вообще ничего! — завершает он наш разговор категорически.

— Тогда порядок!

— Или ты думаешь, что мне нужна еще одна дама в папильотках? — добавляет он следом.

Дама в папильотках. Отцовский универсальный образ женщины среднего возраста. Его высший аргумент, который уже ничем не опровергнешь. Кому нужна дама в папильотках?

— Хорошо, — хвалит он мои отметки. — А что будет на ужин?

— Суп с клецками, — говорю я с издевкой.


После ужина я закрываюсь в комнате. Лезу под кровать, куда прячу красивые картонные коробки (мне семнадцать, но я обнаруживаю в себе стародевичьи привычки!), вытаскиваю самую большую и раскладываю ее. На лицевой стороне — цветной оттиск, но изнутри она белая. Я беру ножницы, отрезаю обе длинные боковушки, потом вытаскиваю из ящика цветные фломастеры. Уже половина восьмого, а я должна до завтрашнего утра сотворить своего пока еще довольно расплывчатого парня: его фигуру, рост и вес, его волосы, глаза (карие? или лучше зеленые?), голос, походку. Я должна знать размер его рубашки и ботинок. Я должна уметь описать его родителей (что, если его мать будет какой-нибудь дамой в папильотках?), а если можно, то и прародителей. И еще его привычки и хобби: каким он занимается спортом, какое у него авто, во сколько по выходным встает и где проводит отпуск. Я должна знать его запахи и ароматы, марку его сигарет и имена коллег по работе. Я должна знать, храпит ли он по ночам. Надо ясно разграничить его достоинства и недостатки. Естественно, надо оценить, как он целуется, и решить, будем ли мы пользоваться презервативами. И еще придумать самые частые поводы наших ссор и способы, какими миримся. И все это я должна выучить назубок.

Короче, мне необходимо, чтобы эта неправдоподобная вымышленная фигура по имени Либор в моих будущих рассказах действительно ожила и Марии, и Тому, и всем остальным показала… что, собственно?

В каком я диком отчаянии?

Как дико мне нужен какой-нибудь настоящий Либор?

Джеф

Декабрь 2003 года: подъемник подвозит их к одной из многочисленных заснеженных вершин Доломитов. Небо лазурно-голубое. Обе пары лыж (лыжам Тома семь лет, они почти двухметровые, в то время как Джеф в прошлом году купил самую новую модель коротких карвинговых лыж марки «Atomik») возносятся над широкой полосой искристого снега, отороченной низкой сосновой порослью; то тут, то там посреди преобладающей темной зелени мелькает редкая, желто-коричневая крона лиственницы.

— Вот видишь, — роняет Том, — мы опять в горах одни…

Джеф утвердительно кивает.

— Опять никто из девчонок с нами не поехал.

Ветер холодный, резкий. Джеф смотрит на упорствующие верхушки деревьев и пытается отгадать его скорость: если ветер превысит допустимый предел, подъемник автоматически остановится — только за сегодняшнее утро с ними это случилось трижды. Не больно-то мы в таком случае накатаемся, мрачно думает он.

— Я всегда отрицал чисто механическое деление человеческой жизни на десятилетия, но должен признать, что сороковник реально ощущаю как определенный перелом, — снова замечает Том. — Жизнь вдруг превратилась во что-то ограниченное во времени. Беспредельный океан, который был передо мной еще несколько лет назад, вдруг превратился в пруд. Надо привыкать к мысли, что некоторых вещей при самом большом желании мы уже не достигнем.

— Например?

— Не сумеем разбогатеть. Выиграть олимпиаду. Получить Нобеля. Поставить сруб на Аляске. Отметить с сыном его тридцатилетие.

— У тебя нет никакого сына.

— То-то и оно.

Джеф замечает, что стволы некоторых сосен поразительно, почти неправдоподобно толстые.

— Взгляни вон на тот ствол, — указывает он Тому. — Силища, да?

Том неохотно открывает глаза. Морозный ветер обозначил его морщины, он выглядит старше.

— Это не сосна, а бук.

Звучит язвительно, но Джеф давно решил пропускать мимо ушей насмешки Тома.

— Горная станция на высоте двух тысяч трехсот метров. Сейчас мы наверняка выше двух тысяч. Иначе бы они здесь не выжили, — говорит он.

— Здесь, — Том делает лыжной рукавицей размашистый полукруг, который — смекает Джеф — явно захватывает больший участок, чем этот белый скалистый массив перед ними, — выживают одни толстые…

Джеф ухмыляется. Его манера сидеть тоже другая: Том сидит удобно развалившись, Джеф — выпрямившись и нетерпеливо озираясь. Минуту спустя ветер вдруг утихает, сразу теплеет. Подъемник ни с того ни с сего останавливается — не парадокс ли? Джеф ударяет рукояткой палки в защитный дымовой плексиглас.

— Итальянцы… — фыркает он.

Том поворачивает голову назад и довольно щурится на солнце. Стоит безветрие.

— Человеку нужна хотя бы толика умиротворения, — размышляет он вслух. — Уж если не мудрости. Умиротворение как бонус от бюро путешествий под названием «Жизнь». Если у тебя во время пересадки в аэропорту не по твоей вине срывается полет, любая порядочная авиакомпания хотя бы накормит тебя задарма.

О боже, на это у меня уже не хватает нервов, думает Джеф.

— А бывает еще хуже. Плюхаешься с книгой в кресло — как в добрых старых фильмах — и за полчаса прочитываешь всего две странички. Уставившись в стену, слушаешь шум трамваев, машин «скорой помощи» и тревожные гудки клаксонов.

Подъемник снова беззвучно двинулся.

— А так я мог бы кататься целую вечность.

— Н-да. Я решительно предпочитаю спуск.

— Вверх или вниз. Один черт.

У Джефа создается неприятное ощущение, что вещей, в которых их взгляды расходятся, уже слишком много, чтобы сохранялась прежняя дружба, но, разумеется, вслух он этого не высказывает.

— Надо отдать наточить их, — говорит он. — Такие лыжи быстро тупятся.

Том смеется, Джефа это по-настоящему бесит. Что, черт подери, смешного в том, что кто-то хочет отдать наточить края лыж? Он обиженно замолкает. Ох уж эти поэты, думает он. По мере того как подъемник поднимается к верхней мачте, в поле зрения вырисовывается часть лыжной трассы. Он наблюдает за отдельными лыжниками и про себя оценивает их. Но и на сей раз он не видит никого, кто бы катался лучше его, это приятно. На повороте показывается лыжный инструктор, а за ним хвост детей дошкольного возраста: на всех маленькие шлемы и светящиеся зеленые жилеты.

— Браво! — кричит инструктор. — Браво!

— Значит, их уже взяли в оборот, — хмуро произносит Том. — На будущий год напялят на них школьные ранцы, и они опомниться не успеют, как по восемь часов каждый день будут сидеть на скрипучем канцелярском стуле.

Джеф недовольно чмокает.

— А остаток дня ссориться дома с партнером или почаще навещать родителей по выходным… Их уже