Просыпаюсь и с сожалением понимаю, что они исчезли.
Не знаю, к чему мне приснился этот сон. Не думаю, что он имеет какое-то отношение к моей теперешней жизни. Но можно постараться его разгадать.
Например:
Три пчелы — это я, бабушка и мальчик. Каждый строит защиту своего цвета. Моя, скорее всего, оранжевая, мальчика — желтая, а бабушкина — зеленая.
Или:
Эти пчелы прекрасны, и этого достаточно. О папа, мир прекрасен!
Или:
Жало всех трех пчел дарит боль и вибрирующую сладость одновременно. Папа, я помню, как ты рассказывал мне о боли и радости, о том, что они всегда идут рука об руку и одного без другого не бывает. Только когда кого-то любишь, ты заплачешь, когда вас разлучат.
Я могу притвориться, будто эти пчелы что-то означают. Могу придумать для них смысл. На Земле все ищут какой-то смысл. Но я думаю, иногда смысла просто нет. Как у этих пчел. Что-то просто случается. Как с мамой и папой.
Так что, возможно, правда в том, что не у всего есть смысл, и это нормально.
Но от этого не становится легче.
Глава 84
Бабушка после той пощечины не приходит, чтобы меня обнять. Она не спрашивает меня, сможем ли мы начать все сначала. Возможно, в этот раз она ждет, что я к ней приду. Хочет, чтобы я попросила прощения. Или просто хочет, чтобы ее кто-нибудь обнял. Как можно угадать, чего хочет другой человек? Иногда трудно понять, чего сама хочешь. Иногда проще сказать, чего ты не хочешь. Я могу сказать, чего действительно не хочу на данный момент. Я не хочу, чтобы у меня чаще билось сердце. Есть много причин, по которым у тебя может чаще забиться сердце.
Вот некоторые из них.
Сердце начинает чаще биться:
когда ты вдруг слышишь шаги за спиной;
когда готовишься на ходу выпрыгнуть в окно из машины;
когда забираешься вверх по крутому берегу реки и утыкаешься носом в солдатский ботинок;
когда у человека, который стоит перед тобой, нож или пистолет.
Я не знала, что можно испытать те же ощущения, когда смотришь на мужскую руку. Точнее, на руку Питера, еще точнее — на его руки и еще на плечи. Хотя это чувство не совсем похоже на страх. Когда у тебя от страха учащается пульс, у тебя дыхание становится прерывистым и пересыхает во рту. От этого нового чувства у меня тоже дыхание становится прерывистым, но рот — влажным.
Это началось, когда Питер стал смотреть на меня по-особенному. Трудно описать этот взгляд, со мной такого раньше не случалось. Когда он на меня так смотрит, кажется, что его глаза колют меня, как иголки. Но я не скажу, что это неприятно, просто необычно. У меня в такие моменты покалывает затылок, и кажется, будто меня обдувает ветер. Не знаю, как назвать это ощущение, но от него действительно немного учащается пульс, поэтому я назову его зуминг.
До меня доходит, что иногда я бываю довольно умная, а иногда просто глупая. И с зумингом я сглупила. Все стало ясно, после того как я поняла, что зуминг работает в двух направлениях: не только когда Питер смотрит на меня, но и когда я смотрю на него.
Сейчас именно это и происходит. Я смотрю, как он работает.
Ярко светит солнце. День теплый, и поэтому он работает в шортах и в футболке. Футболка больше похожа на майку, потому что можно увидеть его плечи и даже немного лопатки. У него рельефные мускулы, такие бывают только у тех, кто постоянно занят физическим трудом. А загар бронзовый, потому что он и зимой и летом работает под открытым небом. Мне нравятся руки Питера, нравятся его широкие бронзовые плечи. Нравится его основательность, то, как он уверенно и естественно двигается. Но не подумайте, зум возникает не от этого.
Еще мне нравится его голова, хотя она немного крупновата для его тела. Большая крепкая голова с вьющимися спутанными волосами соломенного цвета. Он давно не стригся, поэтому волосы падают ему на глаза, а он заглаживает их назад влажными от пота ладонями. Я сижу на болларде и поэтому не могу видеть его глаза, но я знаю, какого они цвета. Они серые, а вокруг зрачка желтые крапинки.
Питер давно уже не говорил мне ничего необычного. Может быть, потому, что я в последние разы почти никак не реагировала на его слова. Я просто смотрела сквозь него или по сторонам. Но сейчас я начеку. Просто на всякий случай. Я замечаю, что прислушиваюсь, жду, когда он скажет эти слова. Думаю, это тоже часть зуминга.
Когда Питер заканчивает работать, чем бы он там ни был занят со своими ящиками, он поворачивается в мою сторону. Он знает, что я за ним наблюдаю.
— Хочешь выйти в море? — предлагает он. — На моей лодке?
Зум.
— Нет.
— Почему? Тебе понравится. Сегодня будет прекрасный вечер. Я бы мог прокатить тебя до Холи-Айленда.
Зум, зум, зум.
— Мне, может, и понравится, — говорю я, — а ему нет.
Я показываю на мальчика, который строит на пляже пирамидки из камней. Он почти каждый день строит свои пирамидки. А когда их смывает водой, он начинает строить заново.
— Ты же знаешь, как он любит море.
— А я его и не приглашаю, — говорит Питер. — Я приглашаю тебя.
Глава 85
Мы выходим в море. Небо, море, Питер и я. Все — настоящее. Лодка синяя с простой деревянной рубкой. Я сижу на бортовой скамье из белых планок, а Питер стоит у штурвала. Он рулит одной рукой, кажется, даже одним пальцем. Тарахтит мотор, плещутся волны, иногда кричат редкие чайки.
Мы не разговариваем. Нам это и не нужно. Только иногда поглядываем друг на друга, и чуть-чуть возникает зуминг. Питер ведет лодку вдоль побережья на юг. Впереди, к востоку от бухты Ламлаша, появляется остров. Он похож на огромного изумрудного тюленя, который решил понежиться на солнышке. Когда мы подходим ближе, облако, закрывавшее солнце, убегает, и спящая туша тюленя вдруг окрашивается в мягкий желтый цвет. Мои мысли дрейфуют куда-то, я слышу папин голос: «Иниш-Шроин».
И я вдруг повторяю вслух:
— Иниш-Шроин.
— Что? — переспрашивает Питер.
— Папа рассказывал, что так назывался этот остров тысячи лет назад. На древнем кельтском Иниш-Шроин значит остров Духа воды.
— Ха, а пару лет назад он чуть не стал островом приговоренных.
— Да? — говорю я, хотя сама его почти не слушаю.
— Все так запуталось, когда шли переговоры по независимости, — продолжает Питер. — В Интерджене поняли, что если у нас будут свои законы, то нам понадобится не только свой суд, но и своя тюрьма. Предлагали выделить под тюрьму этот остров. — (Я вижу, как слова Питера проплывают у меня над головой.) — Чтобы не строить на Арране. Так дешевле и эффективнее.
Питер молчит немного, а потом продолжает:
— Но это было еще до того, как возникла идея с Кровавым камнем и пистолетом. Так оказалось еще дешевле.
— Я не хочу говорить о Кровавом камне.
— Хорошо, — говорит он. — Я тоже не хочу.
Мы на мелководье у острова. Достаточно близко, чтобы Питер мог стать на якорь. Он перебрасывает серебристый якорь через борт. Следом за якорем устремляется ржавая цепь. Звенья цепи стучат по борту.
— Солнце сядет за островом, — говорит Питер. — Я весь день наблюдал за небом. В это время года если небо ясное, только с такими вот облачками, значит будет один из самых красивых вечеров. И закат будет красно-золотой.
Питер подходит и садится на белую скамью с моего борта. Если хочешь посмотреть, как солнце садится за остров, лучше всего сидеть именно на этой скамье. Питер оставляет между нами расстояние сантиметров пятнадцать, как минимум.
Мы молчим, но это хорошее дружеское молчание. Лодка слегка покачивается, и настоящий ветер шевелит волоски у меня на руке.
— А я не знал, как он раньше назывался, — говорит Питер. — Хотя можно догадаться, почему его так называли. Его использовали как кладбище.
Я снова просто хмыкаю в ответ, а сама думаю о Питере и об этих пятнадцати сантиметрах.
— Когда-то жители Аррана хоронили своих мертвых на Холи-Айленде. Они считали, что души умерших не могут перебраться через пролив. Вот и хоронили там, чтобы души мертвых не могли преследовать живых.
— Я не хочу говорить о мертвых, Питер.
— А о чем ты хочешь говорить, Мари?
Трудный вопрос.
— Может, я вообще ни о чем говорить не хочу.
— Ладно.
Молчим.
— Может, я хочу петь.
— Петь?
— Или послушать, как ты поешь.
— Я! — изумляется Питер.
— Ту песню, которую ты всегда насвистываешь. Или раньше насвистывал. Когда мы были детьми. Там про скитания и родную землю. Туман. Возвращение домой.
— Ты про песню моего отца? «Где бы я ни скитался»?
— Да! Про нее!
Как я могла забыть? Песня его отца. И моего тоже. Скрипка играет ночью у открытого окна. Голос папы тихо звучит над священными холмами.
— Насвистывать не то же самое, что петь, Мари, — говорит Питер. — Я, вообще-то, не пою.
— Питер, пожалуйста.
И он начинает. Сначала что-то мычит. Старается. Потом приходят слова, я не знаю, точно ли это те слова, но они все равно берут меня за душу.
«Где бы я ни скитался, я всегда возвращаюсь домой».
Я непроизвольно начинаю подпевать. И не важно, хорошо у нас получается или нет. Я уверена, что мы не очень мелодично поем. Но сама мелодия, в которой есть притяжение Прошлого и тоска, проходит сквозь нас.
А когда мы заканчиваем — хотя эта песня будет звучать всегда, — Питер смотрит мне в глаза. Я не знаю, что ему говорят мои глаза, но он придвигается ко мне. Пятнадцать сантиметров между нами исчезают. Его голая нога прижимается к моей, и, хотя я в длинных брюках (я и в пустыне носила длинные брюки), я это чувствую. И еще его губы. Его губы приближаются к моим. И мне нравятся его губы. На самом деле у него очень красивые губы, красивее даже, чем его руки или плечи. Но когда они ко мне приближаются, они перестают быть губами Питера, они превращаются в черную дыру, в рот мужчины в могильнике, дыхание которого пахло табаком и безумием.