Игра на выживание — страница 5 из 425

— Расскажи ей подробнее, — предлагаю я.

— Название доклада — «Риск возникновения эффекта Вексельблатта при применении препаратов энилкоскотонического ряда».

— Что ж ты сразу не сказал! — с притворным восторгом ахает Донна.

Умник теряется. Шутить над ним — жестоко.

— Два часа, туда и назад, — говорю я.

— Нет уж, спасибо, — откликается Донна. — Я слышала, библиотеку облюбовали призраки.

— Где слышала?

— Не помню. Везде.

— Призраков не существует, — сообщаю я.

— Ну-ну. — Она молчит, потом добавляет: — А ты погугли, чувак.

Это популярная в нашем клане фраза. Она означает: «Эх, я так мало знаю. А во времена Инета думал, что знаю много».

— Объясни ей, что такое энилкоскотонический препарат, Умник.

— Это значит — убивающий взрослых.

— Маленькие дети тоже умерли.

Умник пожимает плечами.

Донна молчит, но по лицу видно — ее зацепило. Я, можно сказать, эксперт по выражениям Донниного лица.

Она об этом не знает, но мне нравится на нее смотреть.

Высказавшись, Умник возвращается к своей любимой возне с радио. Крутит маленькую рукоятку, двигает поплавок настройки туда-сюда. Один белый шум.

К нам подходит Вашинг. Он надел смокинг и, видимо, не поленился вскипятить воду — лицо свежевыбрито.

Решил отметить свое восемнадцатилетие с размахом.

Раздаются поздравления, гитара играет «С днем рожденья тебя», все поют. Впрочем, поют вяловато. В конце песенки кроется подвох, ни у кого язык не поворачивается пожелать «и многая лета».

Гитара сбивается, хор голосов глохнет. Все понимают: вряд ли именинника ждет долгая жизнь.

Один я вскакиваю и кричу:

— И многая лета!

Гитарный перебор вновь набирает силу, и опять звучит «С днем рожденья тебя». Но теперь народ поет по-настоящему, орет во всю глотку старую дурацкую песенку. Все кидаются обниматься. Плачут, шумят. Умник обнимает Вашинга, и Питер обнимает Вашинга, вокруг брата образуется куча-мала, он обнимает каждого: тех, кого прекрасно знает, и тех, с кем едва знаком; тех, кого любит, и тех, кого не особо жалует.

Вашинг подходит к Донне, смотрит ей в глаза: «Прощай, я так не хочу одиночества». То есть вслух он этого не произносит, я просто вижу. Брат обнимает Умника: «Прощай, прости, что не смогу и дальше тебя защищать». Приближается ко мне: «Прощай. Знаю, ты не хочешь прощаться, но время пришло. Прощай, младший брат, прощай».

Прощайте, прощайте, прощайте. Прощайте, друзья, я люблю вас; прощайте, простите, не осталось времени узнать вас получше; прощайте, жаль, что вы тоже скоро умрете; прощайте, возможно, вам повезет; прощайте, прощайте, прощайте…

Глава 4

Донна

Лучше б умирающему Вашингу помогал кто-нибудь другой, не я.

Не подумайте, я совсем не слабонервная, нет. Во-первых, уже привыкла к тому, что вокруг мрут как мухи; да и у мамы в приемном отделении насмотрелась таких ужасов — вам и не снилось.

Просто у нас с Вашингтоном…

Я вроде как, в общем, думала, будто влюблена в него — минут десять где-то. А он вроде как, в общем, отвечал взаимностью — пока я не отказалась ему дать.

Ой, я еще не упоминала? Просто у народа на этот счет столько предубеждений. Короче, я типа девственница. Не так чтобы полностью. Не совсем пай-девочка, нет. Кое-чем я, ну там, занималась, но вот… да уж.

Понимаете, после Случившегося все стали зажиматься на каждом углу. Не просто зажиматься — это было даже покруче, чем в фильмах «старше восемнадцати». Если продолжительность жизни не дотягивает до того возраста, с которого можно пить спиртное, невольно пустишься во все тяжкие. Куй железо, пока горячо. Лови момент. Срывайте розы поскорей. Живем лишь раз. И так далее. Венерические болезни? Воздержание? Репутация? Плевать, такие понятия — для тех, у кого есть будущее. Можете себе представить, какой дурдом начался, когда выяснилось, что никто не беременеет. Конкретные Содом и Гоморра.

В общем, это стало нормой жизни. В смысле, еще больше, чем до Случившегося. Только мне такое не очень.

Я ведь, по сути, потеряла все. Что еще у меня осталось, кроме девственности?

Странно, конечно, — мои-то родители были со-о-овсем не религиозными, ничего подобного. О птичках-бабочках и прочих прелестях мама рассказывала мне даже подробней, чем я хотела знать. Фу, избавьте меня от этих латинских названий! Да и не страдала я никогда желанием сохранить себя для чего-то или кого-то. Просто…

Короче говоря, как только Вашингтон понял, что самого главного от меня не дождешься, интерес его пропал, а я почувствовала себя круглой дурой. Джефферсону рассказать так и не смогла. У него ко мне, конечно, ничего такого нет — в смысле, я совсем не в его вкусе, — но все равно мне почему-то кажется, что это повредит нашей дружбе. А дружба с ним — еще одна ценность, которую я не хочу терять.

Так вот, самое паршивое в должности кланового врача — это не вправлять сломанные кости, не слушать глухое «хрясь!» рвущегося мяса; не объяснять, что обезболивающих больше нет, спасибо наркоманам, которые смели весь морфий, оксикодон и фентанил.

Нет, самое паршивое — это смотреть, как твои знакомые умирают от Хвори.

Людям кажется, что они знают про смерть все: мол, видели в кино и по телику. Подстреливают там, значит, какого-нибудь парня, его приятель успевает сказать только: «Все будет хорошо! Держись! Вертолет уже в пути!» — в ответ раненый выдает что-нибудь трогательно-философское и отключается навеки.

Чушь собачья.

Обычно, когда человек падает с крыши, или получает пулю, или заражается холерой от грязной воды, умирает он ДОЛГО, постоянно кричит, стонет, и единственная фраза, на которую его хватает, это: «Как больно!», причем повторяет он ее снова и снова. А ты сидишь рядом и думаешь не так: «Не умирай, пожалуйста!», а вот так: «Господи, хоть бы он скорей коньки отбросил». А страдалец молит: «Помоги! Помоги! Не хочу умирать! Как больно! Убей меня!» Противоречивые, конечно, слова, но, сами понимаете, как говорил Уолт Уитмен: «По-вашему, я противоречу себе? И что? Жизнь — штука охрененно сложная».

Так вот, симптомы у Вашингтона начинают проявляться, короче, прямо в день рождения. Странно, возраст — не строгий показатель. Кто-то сваливается в восемнадцать, кто-то раньше, кто-то позже. Заранее не предскажешь. Тут дело в гормонах. У нас есть то, чего нет у малышей и взрослых. И оно нас защищает. Но мы все равно носители заразы — как только достигаем зрелости, долбаная Хворь активизируется. Я говорю о физической зрелости. Если б смерть косила только тех, кто достиг зрелости психологической, парни жили бы вечно.

Может, Вашинг ждал, пока подрастет его младший братишка Джефферсон, потому и крепился до восемнадцатилетия. На следующий день после вечеринки именинник начинает кашлять. Расклад ему известен. Вашингтон сдается в изолятор. Я выделяю нашему генералиссимусу отдельную комнату, чистенькую и симпатичную, с видом на площадь.

Вашинг. Можешь найти Джефферсона?

Умирающему отказывать нельзя, а жаль.

Джефферсон у северных ворот, обсуждает с Умником какую-то звуковую проводку. Мне, слава богу, даже не приходится ничего говорить. Джефф все понимает по моему лицу.

Он бросает свои дела и идет ко мне. Я прижимаю его к себе. Я? Прижимаю? Он прижимает меня к себе. Мы обнимаемся. Одно на двоих объятие.

Горе выворачивает людей наизнанку. Нервные отростки вспарывают плоть и сплетаются друг с другом, точно борющиеся осьминоги.

Почему-то вспомнилось детсадовское прошлое — Джефф держит меня за руку, и я говорю: «Да выйду я за тебя замуж, выйду. Пошли играть!»

Но это было давно.

По дороге к изолятору он старается не плакать. По-че-му?! Что за фигня с этими мальчишками? Душа у них, наверно, вся утопает в слезах. Придурки чертовы. Я вот люблю хорошенько выплакаться. Выплеснуть токсины.

Увидев друг друга, они такие:

— Привет.

— Привет.

Будто на тусовке встретились. Я иду к выходу, но Вашинг зовет меня обратно. Джефферсон, похоже, тоже рад, что я осталась. Вашинг берет меня за одну руку, Джефферсон — за другую. Что еще, блин, за конфУЗЫ! Ну ладно, ладно. Я с вами в одной лодке.

Говорит Вашинг пока связно. Скоро начнется бред, и тогда конец близок. Наступит ломка.

— Расскажи сказку, Джефф, — просит Вашингтон.

Джефферсон у нас типа местный сказочник. Когда началась вся эта новомодная байда с вооруженными кланами-коммунами и возведением стен вокруг территорий, народ по вечерам стал собираться у фонтана. Одиночество было невыносимо. Ребята сидели группками, играли на гитаре, точили лясы. Пили, обдалбывались. С душераздирающей ностальгией вспоминали фильмы и телепередачи — будто самым страшным последствием апокалипсиса оказался крах индустрии развлечений.

Джефферсон обычно торчал в стороне с книжкой и динамическим фонариком — такой себе нелюдим. Прочитает одну-две страницы и — вжик-вжик! — снова заводит фонарик. Да еще Умник вечно крутил свое радио. Треск и шипение от них обоих получались ужасные.

Однажды кто-то попросил Джеффа почитать вслух, так оно и повелось. Потом еще кто-то предложил ему пересказать фильм — ну, типа в красках разыграть.

И до чего же клево он это делал! Когда входил в раж, начинал говорить разными голосами, отпускал интересные комментарии, запутывал все так, что ни в жизнь не догадаешься, чем дело обернется. В конечном итоге народ стал требовать от Джеффа историй собственного сочинения. И каждый вечер он рассказывал нам новую сказку. Вроде тех, что родители придумывают для своих детей, только более взрослые. «Чувак, который играл в «Диабло» с дьяволом», «Призрачная станция подземки», «Автозаправка, которая питалась рок-группами» — и всякое такое.

Как-то я застала Джеффа в глубокой задумчивости и спросила, в чем дело. «Сочиняю историю на сегодня», — ответил он. Народ хотел слушать про что-нибудь обыкновенное, а не концесветное, так что Джеффу не обязательно было лезть вон из кожи. Мы напоминали доверчивых четырехлетних малышей перед отбоем. Но наш Джефферсон уже стал получать удовольствие от роли сказочника и подходил к ней ответственно.