Игра с огнем — страница 9 из 43

– Вот этот.

– Я понял, – резко произнес врач. – Наручники снимите.

– Не положено, пока бумаги не заполните, – возразил конвоир. – Вот как будет ваш – снимайте, что хотите. Он же убийца, это Вы поняли?

Парень втянул голову в плечи, упрямо продолжая разглядывать шашечки орнамента на бетонном полу.

– Ну, здравствуй, – обратился к нему Георгий Аркадьевич.

Тот поднял голову, и у Георгия Аркадьевича захолонуло внутри: на него испуганно смотрели полные невыплаканных слез пронзительно-синие глаза из далекого детства…


Александра Дмитриевна в бешенстве швырнула трубку на столик.

«Ну вот, опять сорвалась… Так нельзя. Надо держать себя в руках. А то недолго и до развода…»

Заныл левый висок, предупреждая о скором приступе мигрени. Александра, прикрыв глаза, откинулась в шелковые подушки.

Разведенный мужчина, тем более Роман, и в пятьдесят – завидная партия. А вот женщина, оставшаяся одна после двадцати лет брака, вызывает жалость с легкой примесью презрения. Даже если у нее – миллионы. Это будет лишь поводом для «слета» прощелыг-жиголо в поисках скорой поживы… Александра не желала быть ни жалкой, ни униженной. Не для того она насиловала себя, по капле выжимая из крови провинциалку Шуру Звонареву, рождаясь заново в Александре Литичевской. Играла в опостылевшую благотворительность, таскаясь по приютам и хосписам. Там. На Западе. И не напрасно: это именно ее, а не какую-нибудь новорусскую выскочку, что коверкает слова, не умеет пользоваться ножом и вилкой да одевается как на панель, снимают для «Вога» и «Офисьель». Это она, Александра Литичевская, – женщина года. Она заслужила эту роль. Она ее заработала. И не отдаст никому. Роман может шляться, где, с кем и сколько ему вздумается. Но его законной супругой, «миссис Лит», первой леди российского бизнеса останется Александра.

«Господи, ну где же дочь? Почему не звонит? Неблагодарная избалованная девчонка… Только бы с ней ничего не случилось…»

Год 1977. Ноябрь.

Из окна общежития Московской чулочно-носочной фабрики была видна узенькая слякотная улочка да серая обшарпанная стена вагоноремонтного завода, на которой кроваво-красным пятном выделялся кусок ткани, закрепленный на древке. Знамя немилосердно трепал промозглый северный ветер.

После аборта Марианна тяжело приходила в себя, трясясь в ознобе, бредила. Шура укрывала ее одеялами, принесенными соседками по общежитию, которые хранили сейчас понимающее молчание. Почти каждая из них, маленьких провинциальных Золушек, прилетевших в поисках счастья в чужой холодный город, прошла через это испытание: ужасную боль, рвущую живую плоть, ледяное презрение докторов, пьяную брань санитарок… Вот только сказочная фея почему-то не торопилась появляться…

По отсыревшей стене затхлой плесенью сползал грибок, а из трещин вздыбившейся штукатурки в темноте выбирались на ночной вояж мохнатые пауки, омерзительный рогатые мокрицы. За окном посыпался мелкий мокрый снег…

Ступая тяжело, как тельная корова, в дверь протиснулась комендантша тетя Зоя.

– Одиннадцать скоро. Шурка, у вас, университетских, своя общага.

Шура подняла заплаканные глаза.

– Сестре плохо. Разрешите мне остаться сегодня, пожалуйста.

– Не положено, – отрезала комендантша. – Не помрет твоя Марьяна. Подумаешь, поскребли немного. Сегодня – она, завтра – ты, – и, перехватив полный ужаса взгляд девушки, добавила, усмехнувшись: – Дома надо было сидеть. Несут вас черти, как мух на говно. Все думаете прынца словить. А их уж нету давно. Давай, шагай на выход.

– Иду, – всхлипнула Шура.

– Эй! – поманила ее из-за угла марианнина соседка, – «треха» есть? Дай.

Она проворно выскользнула за тетей Зоей и тут же вернулась обратно.

– Порядок, оставайся. Всему тебя учить… В университетах этого не проходят, а? Жить-то как здесь будешь?

Ближе к полуночи Марианна очнулась. Обвела комнату прозрачным взглядом, попросила воды. Шура подала и, не выдержав, заревела.

– Шурка, ты чего?

– Я боялась: ты умрешь…

– Дурочка…

Шура заплакала еще сильнее, уткнувшись в подушку сестры. Тонкая рука с обломанными ногтями непостижимого сине-зеленого цвета коснулась ее мягких русых волос.

– Все нормально, ну что ты… Выше нос, сестренка. Мы еще им покажем…

– Маня, Манечка, давай вернемся домой! Как там мамка одна? У нас еще тепло… А здесь мы чужие, и нам все чужое…

Красивое измученное личико сестры перекосила злобная гримаса.

– Ты дура, Шурка, – отчеканила она свистящим шепотом, – Не для этого я прошла через этот ад, чтобы заявиться обратно, в деревню. Да на нас там все пальцами станут показывать. Я еще завоюю этот проклятый город! – На мгновение Марианна прикусила губу и прикрыла глаза, пережидая накатившую острую боль. – А ты запомни: все мужики – сволочи. Кобели поганые. Им одно от тебя нужно. Попользуются и ноги вытрут, как о тряпку половую. Не «давай» никому, поняла? Пусть сперва женится. Только так своего добьешься. Обещай.

Шура покорно кивнула, подоткнув под сестру одеяло. А затем, примостившись с краю, неотрывно глядела на серую стену. Из рваной раны штукатурки выползла робкая мокрица. Но девушка ее не видела, потому что перед ней раскинулись вдруг, насколько хватило дыхания, заливные луга с весенней травой, желтой от сока и вдалеке – Волга, нестерпимо-синяя от опрокинувшегося в ее мягкие волны шелкового майского неба, прозрачного, как утренняя роса.


Телефонный звонок вырвал Александру из дремотного оцепенения.

– Мама, я тебя разбудила?

– Марианна! Где ты?

– Не волнуйся, у меня все в порядке.

– Да где ты находишься, черт побери?!

– В Санта-Барбаре…


Из-за оконной решетки в палату тоскливо глядела арестованная луна.

– Значит, завтра выходишь? – шепотом спросил Марка сосед, тоже участник эксперимента, попавший в больницу после Афгана.

– Да.

– Не боишься?

– Чего?

– Того, что там. Двадцать лет взаперти – не шутка.

– Двадцать один.

– Тем более… Жизнь не стояла на месте. Там теперь все иначе. И мы наверняка будем там изгоями. Я где-то читал, что зеки долго пробывшие за решеткой, выйдя на волю, через некоторое время чаще всего возвращаются обратно, в зону. В свою привычную жизнь, параллельную той, понимаешь? Там – один мир, здесь – другой. А мы сейчас застряли где-то «между»…

– Я не вернусь сюда. Лучше умереть на свободе.

– А где она, свобода? Свободны те, кто считают себя Наполеонами, ибо живут в своем собственном мире, который принадлежит только им, весь, без остатка, где им нечего и некого бояться… Но они здесь. А там? Свободен миллионер, трясущийся за свои деньги и шкуру? Свободен бедняк, сидящий на хлебе и воде до следующей пенсии? Я воевал за чью-то свободу, да только за чью?… Ты думаешь, что единственная преграда между нами и настоящей свободой – это забор?

– Не знаю. Это слишком сложно.

– Ты считаешь себя дураком? Напрасно. Я скажу тебе одну вещь: можно быть сумасшедшим, но не идиотом. А можно – абсолютно нормальным придурком. Ты ведь был абсолютно нормален, пока не попал сюда? Где эта грань между нормой и безумием? Ты ведь здесь из-за женщины? Значит, из-за любви…

– Нет, из-за убийства.

– Тогда бы ты просто отсидел в тюрьме и давно вышел. Значит, из-за любви…

– А ты?

– Из-за ненависти. Мне дали автомат и отправили убивать людей, которые ничего мне не сделали. И я возненавидел их за то, что они ничего мне не сделали, а я должен их убивать… А потом возненавидел и себя за то, что ничего не могу поделать… Эй, ты что, заснул?

Марк не спал, но молчал, закрыв глаза. Он не хотел больше разговаривать, потому что от этого становилось только хуже и страшнее…

Год 1972. Октябрь.

Дети могут быть жестоки. Но лишь потому, что таковы окружающие их взрослые. Дети невинны. Их маленькие рты повторяют то, что произносят большие, сильные, авторитетные люди, которые отчего-то забывают, что за каждым их словом и действием внимательно наблюдают любознательные и вдумчивые детские глаза…

Из всех школьных предметов Марк Ладынин больше всего любил музыку, только по ней и имея твердую «пятёрку». Неопределенного возраста, добродушный, частенько с похмелья, учитель по прозвищу Баян не переставал удивляться, как мальчишка, не знающий, что такое ноты и с чем их едят, сев за раздолбанное пианино, в считанные минуты мог воспроизвести произведение любой сложности, а то и вовсе изобразить что-нибудь эдакое, отчего у взрослого дяди начинало щемить внутри, а в горле застревал невесть откуда взявшийся комок.

– Талант, – проговорил он однажды, погладив мальчика по волнистому затылку, – Вырастешь – будешь великим музыкантом.

– Ага, как его папаша, который в луже спьяну утонул. Или вором, как мать, которая его бросила!

Это произнес с насмешливым презрением хорошист, гордость класса, сын главного инженера большого московского завода «Хромотрон», чья семья вот-вот должна была перебраться в город. Классный лидер обладал непомерным честолюбием, не переносил соперников ни в чем и люто ненавидел всякого, кто в чем-то его превосходил. Особенно этого придурка, с тупой покорностью сносившего все пинки и затрещины, как в прямом, так и в переносном смысле.

Губы и кулаки Марка сжались, глаза заблестели. Среди одноклассников воцарилось напряженное молчание. Дети замерли в ожидании зрелища, готовые в любой момент поднять или опустить оттопыренные большие пальцы, вынося гладиаторам свой приговор. Простодушный Баян продолжал распинаться то ли о Шумане, то ли о Шуберте, что для шестого «А» было однохреново. Наивный несостоявшийся музыкант искренне полагал, что ребятишки, затаив дыхание, слушают его и музыку, но на деле класс внимал лишь зловещим электрическим паузам меж аккордами.

«Если на тебя будут жалобы – отдам в интернат…»

Марк не хотел в интернат. И не понимал, почему этот парень, у которого есть добрые мать, и отец и даже большая собака, постоянно цепляется к нему, Марку, оскорбляя и унижая. Что он ему сделал? Может быть, в жизни всегда так: кто-то – победитель, а кто-то – жертва?