Вот и выработалось уже – не хуже, чем у собаки Павлова…
…Боб слонялся вокруг памятника, шаркая ногами и поблескивая заиндевевшими стеклышками больших квадратных очков.
Причем даже в своих наимоднейших и наикрутейших по тем временам шмотках – предмете нашей всеобщей зависти к сыну журналистки-международницы, – выглядел мой друг Борька почему-то, – совсем жалко и даже – немного потеряно.
В руках – неизменный атрибут студентов и всеразличных бумажных клерков той унылой поры: пластиковый чемоданчик-дипломат.
Судя по тому, как оттягивает его руку, – тяжеленный.
– Привет, – говорю еще раз. – У тебя что? Что-то серьезное?!
Молчит.
Смотрит мимо меня.
Потом кивает:
– Пошли…
– Куда?! – удивляюсь.
– Туда, – кивает головой на другую сторону улицы Горького. – На эти, на ваши… как их… «домики»…
– На хуя?! – удивляюсь еще больше.
– Пошли-пошли – тянет меня за рукав. – Там все объясню…
Ну, – пошли, – так пошли.
Приехал уже.
Снявши голову, по волосам не плачут.
Деваться-то – все равно некуда…
…Дошли.
Молча залезли на самую высокую башню деревянного детского городка – самое что ни на есть, еще со школьных времен, любимое место.
Там лавочки еще такие вдоль стен, и даже подобие столика из досок в центре.
Очень удобно, врать не буду.
Мы там в десятом классе даже в преферанс играть умудрялись…
…Раскрывает дипломат, достает оттуда бутылку водки, целлофановый пакет с бутербродами, для верности еще и завернутыми в фольгу.
Два небольших граненых стаканчика-лафитничка.
Еще один целлофановый пакет, со скрюченными солеными огурцами, маринованным чесноком и черемшой.
Явно с рынка.
Ставит на стол.
Нет, ну ни фига себе.
Смотрит на меня внимательно, потом морщится.
– Мать, – вздыхает, – дала. А батя водку выделил. Из своих «стратегических запасов»…
Я – сначала не понимаю.
Потом – холодею.
Похоже, – у него какая-то беда.
И – серьезная.
Или у меня…
Просто его мать – даже запаха спиртного не выносит, ей реально плохо от этого становится.
У нее просто муж в свое время здорово пил.
Ну, Бобов отец, в смысле.
Потом, правда, завязал.
Насмерть завязал, по-мужски.
Но, как сам Борька рассказывал: у его родаков к спиртному по-прежнему о-о-очень сложное отношение.
И очень личное.
А тут – такое…
– Давай, разливай, – командует. – А то у меня, извини, руки трясутся…
И – замолкает, упорно отводя беззащитные, как у всех сильно близоруких людей, глаза в сторону.
– Да что тут происходит?! – взрываюсь. – Может, ты мне для начала просто тупо скажешь, что тут такое случилось, наконец?!
– Скажу, – отвечает почти спокойно. – Только ты сначала разлей…
Ну, делать нечего.
Разливаю…
– Давай, – поднимает стакан.
А руки – и вправду дрожат.
И – сильно.
Именно, что – дрожат, а не, скажем, «подрагивают».
– Давай, – повторяет, – помянем. Помянем всех тех, кто умер вчера. Молча. И ты тоже молчи. Просто помянем, и все. И – не гляди на меня так. Сначала мы выпьем, а потом я все тебе объясню…
Вообще ничего не понимаю.
Но водку – пью.
Залпом, не чокаясь.
Ощущая, как она обжигает пищевод, прожигая дорогу через мамину гречневую кашу с чуть кисловатым молоком из треугольных магазинных пакетиков.
Были в те времена такие, да…
Просто чувствую: так надо.
И – все дела…
Горькая, зараза.
Злая.
Нюхаю рукав, морщусь.
Не доводилось еще так, честно говоря.
Еще и девяти утра-то нет, ага…
…А Боб – наливает еще по одной.
Теперь – сам.
Молча выпивает, и я, так же молча и покорно, следую его примеру: случилось что-то страшное, и мне, привыкшему играть в слова, сейчас, наверное, – лучше просто помолчать…
Боб достает свои вечные папиросы, закуривает.
Была такая мода в те нелепые времена: вполне обеспеченные и успешные люди кашляли, давясь этими грубыми простонародными папиросами.
Я – распечатываю «явскую» «Яву».
Мне – на моду насрать.
Шмотки, конечно, забугорные люблю, как любой советский студент, но – чтобы вот так, по мелочи?
Неинтересно.
Молчим.
Курим.
Я, уже самостоятельно, разливаю по третьей.
А что?
Раз уж начали…
– Знаешь, – вздыхает наконец, – почему нас вчера так долго на трибуне мурыжили, а потом еще и через другой выход выводили?
Поднимает наполненный мною лафитник, смотрит сквозь водку и стекло на розовое утреннее осеннее солнце.
Потом – выпивает.
Качаю головой, но все-таки присоединяюсь.
– Нет, – морщась, выдыхаю переполненный водочными парами воздух. – Не знаю. А что?
– Да там, – досадливо кривится.
Потом машет рукой.
И продолжает, почти спокойно, только глаза за толстыми стеклами очков почему-то – тоже совсем стеклянные.
Стекло за стеклом.
И – никакой жизни.
Кажется, мы это уже проходили…
– Помнишь, – спрашивает, – народ незадолго до конца к выходам потянулся?
Киваю.
Еще бы не помнить.
Чуть ли не каждый раз такая картина.
Злит, если честно.
Ты сюда болеть пришел?!
Ну – так и болей!
И какое ты право имеешь уходить «чуть пораньше», когда команда, чтоб тебе сделать хорошо, прямо перед твоими глазами на поле умирает?!
А эти…
…Хотя вчера, повторюсь, там и вправду было – просто нереально холодно и промозгло.
– Ну вот, – вздыхает. – А потом Серега Швецов банку положил. Они обратно и рванули. И – два встречных потока…
– И что?! – напряжение, кажется, уже звенит в воздухе.
Он опять разливает.
Уже по четвертой, так, на секундочку.
– И все, – морщится, глядя в стакан. – Ступени – обледенелые. Менты для своего удобства часть выходов перекрыли на хер. Давка. Больше шестидесяти человек только трупов. Раненых – «скорые» не справлялись. Из наших: Серега, Вовка, Мишаня. И…
У него перехватывает горло.
Я понимаю…
…Она ему – всегда нравилась.
И он ей.
Хоть и был наш Боб конкретным реальным мажором, а она – девочкой из обычной рабочей семьи.
Но дело – даже не в этом.
У их отношений не было обозримого будущего: ее парень был нашим хорошим товарищем.
Он-то нас с ней и познакомил.
А в те времена увести у своего друга девчонку старомодно считалось подлостью.
Я, кстати, – и до сих пор так считаю.
Но я сам из тех, ранешних времен, мне простительно…
…А тогда ребятам только и оставалось, как переглядываться и робко улыбаться друг другу.
А теперь – и улыбаться-то больше некому…
– Это точно?! – кричу шепотом.
Он медленно кивает.
Он не может не знать – у него мама на телевидении…
…Водка медленно тянется по пищеводу, и мне почему-то хочется поскорее проблеваться.
Но я – пока просто закусываю.
Маленькой розовой долькой маринованного кавказского чеснока.
А потом – меня все-таки выворачивает.
К счастью, успеваю перегнуться через перила, и содержимое желудка летит не на площадку, где мы находимся, а на улицу, – вниз, в грязный осенний снег.
Вытираю рот скомканным носовым платком, закуриваю новую сигарету.
Оборачиваюсь.
Он – как-то удивительно, прозрачно спокоен.
Как человек, только что принявший какое-то очень важное для себя, нужное, хотя и тяжелое решение.
– Мы сейчас вот эту бутылку добьем, – говорит, чуть растягивая слова и разливая остатки по лафитникам, – и ты иди, Дим. Возьми еще одну бутылку себе, и иди. Просто ты мне уже помог, а сейчас мне лучше будет одному побыть. Извини…
…Когда я уходил в сторону метро, я пару раз все-таки оглянулся: на его кособоко поблескивающую стеклышками очков худую нескладную фигуру на вершине сложенной из ошкуренной и лакированной, калиброванной древесины высокой башенки веселого детского городка.
Боялся, как бы он какую глупость не учинил.
Но – обошлось.
Он и сейчас в порядке, наш Боб, мы даже изредка видимся.
Изредка – не потому, что не хочется.
Просто так получилось, что он стал крупным бизнесменом, и у него постоянно не хватает времени.
Вообще.
Ответственный человек.
При этом – по-прежнему приятный в общении, и, как и раньше, готовый в любой момент прийти на помощь.
Даже если его об этом никто и не просит.
В общем, – насквозь положительный персонаж.
Вот только – на футбол не ходит.
Никогда.
И даже – по телевизору не смотрит.
А еще, говорят, – пьет много, но это-то как раз и не удивительно: с личной жизнью моему другу Борьке, увы, абсолютно не повезло.
Три раза был женат, и все три – удивительно неудачно.
И детей у него нет.
Такие дела…
…А тогда я медленно доплелся до Елисеевского, где добавил к выделенной Бобом бутылке еще одну «Пшеничную» и пару «Токая», спустился в подземный переход, нашел свободный телефон-автомат, и, немного подумав, набрал Дашку.
– Привет, – говорю, – Хиппуха. Ты дома?
– А ты куда звонишь?! – хмыкают мне из трубки сонным уютным голосом.
Я – тоже хмыкаю.
Но как-то невесело.
– Ну, тогда жди, – говорю, – сейчас приеду.
И, не слушая потенциальных возражений, немедленно кладу трубку. После чего поднимаюсь наверх и шаркаю ногами в сторону Ленкома, где останавливается идущий в сторону ее дома троллейбус…
…У Дашки дома пахло крепким табаком, дорогими духами и недавно выставленным за дверь мужчиной.
Видимо, непосредственно перед моим приходом выгнала.
Я уже как-то объяснял – почему.
Я поставил водку на стол, дождался, пока она сварит крепкий ароматный кофе в большой медной родительской турке, разлил и все рассказал.
Мы выпили и помолчали, а потом Хиппуха отправилась за гитарой.
Она всегда была умницей, Дашка.
Поэтому и пела в тот раз не мои литературные потуги и не свои довольно скромные, врать не буду, стихотворные опы