Каждый раз было так прекрасно встретить братьев по духу, присутствовать на их праздниках и молениях, приглашать на свои, слушать рассказы о подвигах и замыслах, благословлять их в дорогу и знать: они идут своим путем так же, как мы – своим, у каждого есть своя мечта, свое желание, своя тайная игра в сердце, но все слиты в один мощный поток и пребывают вместе, сердца всех исполнены священного трепета, одной веры, все давали один обет! Я встретил мага Юпа[53], чаявшего обрести счастье своей жизни в Кашмире, дымного волшебника Коллофино[54], цитировавшего любимые места из «Симплициссимуса», Людовика Жестокого[55], мечтой которого было насадить на Святой Земле сад оливковых деревьев и держать рабов, он шел, взяв за руку Ансельма[56], отправившегося на поиски ириса, синего цветка своего детства. Я встретил и полюбил Нинон по прозвищу Чужеземка[57], ее глаза тускло мерцали под черными волосами, она ревновала к принцессе моей мечты Фатиме и, скорее всего, не зная того, сама была Фатимой. Мы направлялись туда, куда некогда шли освобождать Гроб Господень или изучать арабскую магию паломники, императоры и крестоносцы, этот паломнический путь прокладывали испанские рыцари и немецкие ученые, ирландские монахи и французские поэты.
По профессии я был всего лишь скрипачом и сказочником и отвечал в нашей группе за музыку, но тогда я узнал, как великое время может возвысить маленького человека и укрепить его силы. Я не только играл на скрипке и руководил нашими хорами, но собирал старинные песни и хоралы, сочинял мотеты и мадригалы на шесть и восемь голосов и разучивал их с братьями. Но не о том хочу я рассказать.
Многих из своих товарищей и наставников я очень полюбил. Однако ни о ком не вспоминал впоследствии так часто, как о Лео, хотя тогда вроде бы не замечал его. Лео был одним из наших слуг (разумеется, добровольцев, как и все мы), он помогал носить вещи и время от времени исполнял обязанности личного слуги секретаря. Этот человек как-то ненавязчиво располагал к себе, незаметно покорял, мы все его любили. Он с радостью делал свою работу, частенько напевая что-нибудь или насвистывая, его никогда не было видно, кроме тех случаев, когда он бывал нужен, – идеальный слуга. Кроме того, к нему привязывались все животные, почти всегда с нами шла какая-нибудь собака, прибившаяся к Лео; он умел приручать птиц, на него слетались бабочки. Его увлекло на Восток желание при помощи Ключа Соломона научиться понимать языки птиц. По сравнению с отдельными представителями нашего братства, которые не в ущерб своим достоинствам и верности Ордену имели все-таки, пожалуй, нечто преувеличенное, нечто странное, торжественное или фантастическое, слуга Лео казался простым и естественным, таким краснощеким, здоровым и дружелюбно-нетребовательным.
Мое повествование крайне затрудняет пестрота разрозненных воспоминаний. Я уже говорил, что мы шли то маленькой группой, то многочисленным отрядом или даже образовывали целое войско, но порой в какой-либо местности я оставался лишь с несколькими товарищами или же совсем один, без палатки, наставников, без нашего секретаря. Вести рассказ мне трудно еще потому, что мы перемещались не только в пространстве, но и во времени. Мы шли к земле Востока, но также и в Средневековье или в Золотой век, мы проходили по Италии и Швейцарии, но иногда ночлег заставал нас в десятом столетии, или же мы гостили у патриархов и фей. Путешествуя в одиночестве, я часто возвращался в свое прошлое или встречал людей оттуда, бродил с бывшей невестой по заросшим лесом берегам Верхнего Рейна, пировал с друзьями молодости в Тюбингене, Базеле или Флоренции или мальчиком со школьными товарищами отправлялся на ловлю бабочек; иногда же компанию мне составляли любимые персонажи книг: подле меня скакали Альманнзор[58] и Парцифаль, Витико[59], Златоуст[60] и Санчо Панса, или мы навещали Бармекидов[61]. Когда я потом снова оказывался в какой-нибудь долине вместе с братьями, слышал орденские гимны и сидел во время привала перед палаткой наставников, я пронзительно сознавал, что мое путешествие в детство или верховая прогулка с Санчо неразрывно связаны с этим путешествием; ибо нашей целью был не просто Восток, более того: наш Восток был не просто страной, не чем-то географическим; это была родина и юность души, это было Везде и Нигде, это было слияние всех времен. Меня осеняло изредка и только на мгновение, но именно в этом заключалось самое большое счастье, когда-либо испытанное мною. Ибо позже, когда я утратил его и мне открылись связи, я не извлек из них, однако, ни малейшей пользы, ни малейшего утешения. Когда уходит что-то драгоценное и неповторимое, у нас появляется чувство, будто мы пробудились от грез. В моем случае это чувство отвратительно верно. Ибо мое счастье и вправду состояло из той же тайны, что и счастье грез, оно состояло из свободы в одно мгновение пережить все, что только можно вообразить, играючи перепутывая внешнее и внутреннее, раздвигая время и пространство, как театральный занавес. Странствуя по миру без машин и пароходов, посредством своей веры обуздывая потрясенный войной мир и обращая его в рай, мы, братья Ордена, вместе с тем творчески призывали в настоящее, и былое, и будущее, и вымышленное.
В Швабии, на Боденском озере, в Швейцарии – везде нам встречались люди, которые нас понимали или по меньшей мере были так или иначе благодарны нам за то, что существуем мы, наш Орден, что мы идем к земле Востока. Между трамваями и банками Цюриха мы вдруг видели Ноев ковчег, охраняемый древними собаками, имевшими одну и ту же кличку; по первозданным глубинам трезвого времени его отважно вел потомок Ноя и друг искусств Ганс К.[62]; в Винтертуре одним этажом ниже волшебного кабинета Штёклина мы оказывались в китайском храме, где под бронзовой Майей тлели благовонные палочки, а под приводящие все в содрогание звуки храмового гонга нежно играл на флейте черный король. У подножия Солнечной горы мы обнаружили Суон Мали, колонию короля Сиама; там мы, благодарные гости, воскурениями и возлияниями приносили жертвы каменным и железным буддам.
Одним из самых прекрасных был праздник в саду Бремгартен, тогда вокруг нас плотно замкнулся магический круг. Нас принимали хозяева замка Макс и Тилли, в зале с высокими сводами мы слушали, как Отмар играет Моцарта; мы гуляли по парку, населенному попугаями и другими говорящими животными; у источника слушали пение феи Армиды; а к милому лику Генриха фон Офтердингена склонял тяжелую главу с буйной шевелюрой звездочет Лонг. В саду кричали павлины, Людовик по-испански беседовал с Котом в сапогах, а Ганс Резом, потрясенный подсмотренной им игрой масок жизни, красочно живописал паломничество на могилу Карла Великого. То была триумфальная для нашего странствия пора: мы принесли с собой волшебную волну, и она смывала все; местные жители на коленях восславляли красоту; хозяин замка слагал стихи о наших вечерних подвигах; и, подойдя к стенам замка, ему внимали лесные животные; а в реке плавно и торжественно, поблескивая чешуей, скользили рыбы, и им подносили печенье и вино.
Вообще-то рассказать об этих самых лучших мгновениях можно только тому, кто сам был осенен их духом; в моей передаче они звучат жалко и, может быть, глупо; но всякий, переживший те праздничные дни в Бремгартене, подтвердит каждую подробность и дополнит их сотней еще более прекрасных. Навсегда останется у меня в памяти, как после восхода луны в вершинах деревьев мерцали хвосты павлинов, а на темном берегу между скалами нежным серебром сверкали всплывшие на поверхность русалки; под каштаном у колодца нес свою первую ночную вахту одинокий тонкий Дон Кихот; последние искры фейерверка над замковой башней мягко погружались в лунную ночь, а мой коллега Пабло[63] в венке из роз играл девушкам на персидской свирели. О, кто бы мог подумать, что наш волшебный круг так скоро будет разомкнут, что почти все мы – и я, и я! – снова примемся блуждать в немых пустынях упорядоченной действительности, как чиновники и приказчики, протрезвев после пиршества или воскресного пикника, снова впрягаются в деловые будни.
В те дни никто из нас и помыслить об этом не мог. В мою спальню в бремгартенской башне проник запах сирени, сквозь деревья послышался шум реки; через окно я выбрался в глубокую ночь и, опьяненный счастьем и тоской, пробрался мимо рыцаря-стража и уснувших бражников к берегу, к бурлящей воде, к белым светящимся русалкам, и они увлекли меня с собой вниз, в лунно-холодный хрустальный мир своей родины, где, неискупленные, словно во сне, играют коронами и золотыми цепями из своих сокровищниц. Мне показалось, что я провел в искрящейся глубине месяцы, но, когда вынырнул и, продрогший, поплыл обратно, из сада все еще звучала свирель Пабло, а луна еще стояла высоко в небе. Я увидел, как Лео играет с двумя белыми пуделями и его умное лицо мальчика светится радостью. Я отыскал Лонга, он сидел в роще с пергаментной книгой на коленях и писал в нее греческие и еврейские знаки: слова, из букв которых вылетали драконы и поднимались пестрые змеи. Он меня не видел, он увлеченно выводил что-то своими пестрыми змеиными письменами; долго я смотрел через его склоненное плечо в книгу и следил за тем, как из строк выползают змеи и драконы и, извиваясь, беззвучно теряются в ночных зарослях кустарника.
– Лонг, – тихо сказал я, – друг мой!
Он меня не слышал, мой мир был далек от него, он был погружен в свой собственный. А поодаль, под лунными деревьями, с ирисом в руке бродил Ансельм и потерянно, с улыбкой смотрел в сиреневую чашечку цветка.