Игра в диагноз — страница 10 из 18

Утром я не спешу. Утренние полтора часа — мои спокойные полтора часа. Моюсь медленно, у окна постою, посмотрю. Посижу, помыслю. И потом за троллейбусом не побегу, в метро спокойно иду — хорошо.

И дольше хотят прожить все.

Утро мое начинается у окна. Во дворе человек занимается гимнастикой. На земле энергетический кризис, а он разбазаривает энергию.

И для чего? Для пользы тела.

Смотрю. Некрасиво. А ведь что правильно, то красиво. Если шов на кишку ложится красиво, значит, кишки сшиты хорошо. Красота — следствие хорошего, правильного. Но не всегда…

Формы переменчивы.

Смотрю я на этого человека во дворе — очень глупый вид: настырные, нелепые, неясные движения, и неизвестно, для чего они производятся. Или он разрешает, разряжает свои агрессивные импульсы, чтоб потом быть добрым, уступчивым? Интеллигентность от гимнастики до гимнастики, от движения до движения, от броска до броска — в зависимости от затраты энергии. Ну-ну.

Движения против агрессивности.

Движения против агрессивности?

Моральная суть вечна, но не движениями же этого добиваться? Это было бы слишком легко, И все проблемы мы бы давно разрешили, и все было бы уже нам ясно, легко и правильно, праведно.

Может быть…

Конечно же, не сила, не трата энергии приближают нас к моральной сути.

Сила человека в его слабости. В слабости его тела и в силе его мозга. Так доказала эволюция. На том и вылез в венцы природы. Если это так. Венец! А зачем резать? Не люблю так говорить. Оперировать. Какой будет венец? Что дальше, вообще неизвестно, — дальше операция. Какой будет конец?!»

Опять проснулся. Опять темно. Ночь, утро? Он забыл, что один раз уже просыпался. Посмотрел на часы — никакая не вертикаль. Никакой мистики: уколы, таблетки, операция. Ему что-то снилось — он не помнил, в голове вроде бы образы из другого мира: поле, море, кони, кометы, танки, девочки, дети… Или это из позавчерашнего сна? Нет, позавчера он проснулся в заказанное им время, в другое время. Нет, сегодня операция, и в голове было что-то, связанное с операциями.

Вошла сестра и поставила ему градусник под мышку — началась больничная обыденность, привычность, каждодневный тутошний быт.

Какая же обыденность — сегодня операция!

Может, градусник сегодня — это обычное больничное чудачество, шаманство медицинского бытия. Не всегда больному понятно, для чего делается так, а не этак, тогда, а не теперь, то, а не это. Нет информации, нет понимания — стало быть, чудит медицина — не страшно. Но Борис Дмитриевич уже проснулся окончательно и понимал, что температуру знать необходимо: если она сегодня поднялась, значит, опять придется отменять операцию. Для него это не чудачество — все понятно, правильно, все как надо.

Отношения между обществом и медициной во все века были натянуты. Общество прибегает к помощи медицины прежде всего чтобы не умереть, но поскольку кто родился, тот должен умереть, то, значит, медицина не отвечает запросам, просьбам, требованию.

Вот и конфликт. Вечный.

Никто ничего не объяснял людям, хотя это и было известно во все века, — надеялись во все века на бессмертие. Хоть одного бы члена общества довели до бессмертия, хоть в какой-нибудь век, люди во все века продолжали умирать, а медицина никогда стыдливо не объясняла, что ее задача не от смерти спасать, а от боли, от, как теперь говорят, потери трудоспособности, от инвалидности… — размышлял Борис Дмитриевич, что явно говорило о его страхе.

Ему тоже было страшно перед будущим, он так же страшился предстоящего, как и любой человек, не имеющий никакой информации. Правда, у него была информация в виде статистики послеоперационных осложнений, послеоперационной летальности, посленаркозных осложнений. У него было много лишней информации.

Где же та золотая грань между информацией и незнанием?

Он шел на все сознательно, он выбрал, он сохраняет свое достоинство, но ему страшно…

Да, достоинство свое он пока удачно поддерживает в общении с больными, сестрами, врачами.

10

В восемь часов пришел Александр Владимирович, и Борис Дмитриевич попросил рассказать ему, что и как будут с ним сегодня делать.

Захотел информации. Наверное, для сохранения достоинства?

А вот прибавит ли достоинства знание информации о другом, о ближнем своем? Нет, лучше самому додуматься, и Борис Дмитриевич закрыл рот, чуть было не спросив у товарища, коллеги, о своем новом товарище и коллеге — Тамаре. Ему хотелось выспросить, кто она такая, как сюда попала, какой у нее диагноз. Нет, не прибавит ему человеческого достоинства выспрошенная информация о ближнем… или далеком даже… Даже убавит достоинства. Лучше самому понять, самому диагностировать, лучше дотянуться до ее уровня.

Он вспомнил опять ее лицо, некоторую излишнюю округленность глаз, которая нисколько не портила ее, пожалуй, даже украшала какой-то необычностью, и решил, что, наверное, в диагностике ему все-таки надо танцевать от этой формы глаз.

И несколько расстроился.

«Напрасно я перед операцией занялся этими и изысканиями. После».

— Хочешь знать, Боря?

— Про себя-то можно?

— Когда как…

Борис Дмитриевич подумал, что ответ зловещий, но поскольку он был произнесен, стало быть, ничего зловещего на самом деле не было. Это понятно. И он с легкой душой ответно усмехнулся.

— Пойдем тогда ко мне в кабинет.

Борис подумал, что перед наркозом, наверно, не стоит ходить, лучше все-таки лежать, но, поскольку начальник сам его повел, надо полагать, что большой беды в этом нет…

Да и сам он тоже не следил строго за тем, чтобы больные лежали утром перед операцией. Если встретит больного перед операцией в коридоре, скажет чисто формально, что лучше не ходить, и пойдет дальше по своим делам.

Может, и не прав был.

Александр Владимирович по дороге сделал какое-то резкое замечание санитарке. Та вспыхнула и хотела было что-то ответить, но шеф уже прошел, и она лишь пророкотала нечто непонятное, явно несогласное, проворчала, как задетая и разбуженная какой-нибудь случайной маленькой птичкой львица, и мгновенно успокоилась. Поравнявшись с ней, Борис Дмитриевич участливо, успокаивающе-примирительно пошутил, он-то ведь тоже чувствовал себя начальником, и сказал о необходимости терпения при общении с начальством. Санитарка в ответ махнула рукой, сказала, что страшного ничего нет, начальник их отходчив. Но сама смотрела вслед не очень добрым взглядом.

Борис Дмитриевич тоже был отходчив, гордился этим, культивировал в себе и в своих врачах в отделении подобный стиль. У них считалось хорошим тоном обругать кого-то, нашуметь, накричать, а через две минуты разговаривать с обруганным спокойно, ласково, с улыбкой.

Может, они были не правы?

Около кабинета Александра Владимировича на диванчике сидела Тамара. Он поздоровался и посетовал, что нервничает все же больше, чем надо, на что его новая знакомая с неясным диагнозом задумчиво, вопросительно и успокаивающе сказала почему-то о желании больных видеть утром своих хирургов перед операцией спокойными, а не нервничающими, издерганными, с головой, полной административных забот.

Борис горестно ответил, что это смешно, и Тамара, пожав плечами, спросила, почему же он не смеется, и оба они засмеялись.

Борис Дмитриевич вспомнил, как у себя в отделении он начинает утро с беготни по коридору с явно начальнически-организационными заботами на лице, уверенный, что больным это должно нравиться, вернее, не нравиться, но успокаивать: мол, он заботится об их быте в отделении.

Ан, оказывается, нет.

Наверно, он опять был не прав.

И он почему-то сказал Тамаре, кивнув на санитарку что страшного ничего нет, зав у них отходчивый.

Все было неуместно: не надо было останавливаться — его ждет Александр Владимирович; не надо было кивать на санитарку — речь-то на самом деле шла не о том, мысли вертелись вокруг другого; не надо было говорить об отходчивости — отношения больного и хирурга, Бориса и Саши, совсем на другом уровне.

Но Тамара ответила и тоже, верно, невпопад, что невелика доблесть — начальнику быть отходчивым. Это легко. А вот когда подчиненный действительно и внутри быстро отходит, легко отходчив — вот сложность, вот высота духа.

Они опять засмеялись.

Красивая женщина красиво улыбнулась и красиво пожелала не бояться.

«А я и не боюсь», — подумал он, но вслух лицемерить не стал, постеснялся. Доктор понимает, и у самой тоже… Он взглянул на ее глаза и прошел в кабинет, где получил полную информацию обо всех этапах предстоящего.

Его возьмут в операционную, дадут наркоз, сквозь спинномозговой канал проведут иголки в позвоночник, после чего, выведя из наркоза, в бодрствующем состоянии повезут в рентгеновский кабинет, сделают снимок, убедятся в правильном положении иголок, введут в эти иголки контрастное вещество, вновь сделают снимок, чтобы подтвердить предполагаемое состояние дисков между позвонками, и, если все окажется так, как думали, снова отвезут в операционную, и там в эти диски через эти иголки введут лекарство, папаин то есть, которое и наведет порядок. Потом наложат глухую гипсовую повязку на весь торс — таз, живот, грудь до половины, а через несколько дней сменят эту повязку на гипсовый корсет, и его надо будет носить в течение месяца.

Александр Владимирович говорил все это суровым, официальным голосом. Закончил, улыбнулся неофициально и спросил, легче ли после всего услышанного стало Борису.

Борис. Дмитриевич подумал, что тоже не очень любит рассказывать про предстоящую операцию, но он вообще сейчас многое пересмотрел, переоценил из того, что раньше делал, считал правильным, полезным, что любил или наоборот…

Впрочем, еще не переоценил, а задумался. Пока задумался. Как говорится, важна не истина, а путь к ней. Борис задумался и стал на путь к истине.

11

Истина, истина! — синяя птица думающих. А для недумающих она не синяя птица, она — вот она, бери и клади за пазуху, в мозги свои.