Игра в Джарт — страница 16 из 55

Изредка во тьме появлялись люди. Они кричали. Некоторые, крича, набрасывались на меня, некоторые убегали с криком. Первых я убивал, вторых не преследовал. Но они всегда возвращались, и, крича, набрасывались на меня. Из ада не было другого выхода, кроме смерти. Так они думали, и так думал я – но продолжал искать.

– Не думаю, что дело в жестокости, – сказала Лепесток, как всегда спокойно, с легкой улыбкой. Но она отложила перо, и сжала мою руку своею, покрытой чернильными пятнами рукой. – Думаю, дело в страхе. Страх – темница души, страх убивает сострадание, заглушает голос совести. Твои родители – или те люди, что заточили тебя – они просто… боялись.

Я равнодушно пожал плечами:

– Гроссмейстер продержался в схватке со мной около четверти часа. Один. Без оружия. Во тьме. Я помню разодравший тьму запах крови, а значит, я достал его раз или два. Но он продолжал говорить – со мною, почти не понимавшим человеческой речи. Голос его звучал спокойно, как твой, дыхание не сбивалось ни от ярости, ни от… страха. Он говорил, ускользая от меня, уворачиваясь, швыряя меня на камни. И через четверть часа я раздумал убивать его, и последовал за ним. Пятнадцать минут против тринадцати лет. Что ты об этом думаешь?

– Значит, ты все еще сердишься на них?

– Сержусь? Я их даже не знаю. И знать не хочу. И не знаю, чем еще могу быть полезен тебе, мадонна. Это все, что я помню.

Две ласточки стремительно бросились с утеса в небо, как в море, и заскользили под облаками. Вдалеке можно было уже различить очертания горы Фавор, а слева от дороги мелькали сквозь листву бескрайние лавандовые поля, нежно-лиловые, будто утреннее небо прилегло отдохнуть на землю, пока над миром царит дневное, царственно-синее.

Лепесток Ветра тронула меня за плечо.

– Расскажи, что ты любишь. Что ты любишь есть? Я слышала, ты пожираешь тела убитых врагов, но ведь это выдумки. Да? Думаю, ты питаешься вегетарианской пищей…

– Я тебе не корова! Я питаюсь… обычной пищей. Как все. Я солдат и неприхотлив. Но говядины, по очевидным причинам, стараюсь избегать…

Она наклонила голову, чтобы скрыть улыбку, и снова стала допытываться:

– Но что же ты любишь, олзо хубуун? Даже солдаты что-нибудь да любят! Так что это? Яблоки? Луковая похлебка? Булочки с корицей? Щербет?

Я растерялся. Я никогда ни о чем таком не думал, и не представлял, как ей ответить, и тоска больно ужалила мою душу. Почему? Я и сам не знал.

– Ты не любишь спать, и ты не любишь есть, – сказала Лепесток Ветра. – Так что же ты любишь? Может быть, убивать?

– Что значит олзо хубуун? – спросил я с горечью. – Кровожадное чудище? Жестокий убийца? Опасная тварь? Так будет написано в твоем свитке? Тебе все равно, что я такое? Ты видела и пострашнее? Ты ведь путешествуешь по миру, изучая чудовищ, как я, и тебя ничем уже не испугать и не удивить?

Она негодующе, как норовистая лошадь, тряхнула головой. Серьги ее качнулись, зазвенели.

– Это значит – найденыш. Я нашла тебя на земле, будто цветок или монетку, потому и зову тебя так. Хорошо, что я отыскала тебя прежде, чем вся твоя кровь ушла в землю. Да? И у меня есть другие записи. Не только о… чудищах. Я пишу о городах, в которых побывала, и о блюдах, которые отведала. О погоде. О дорогах. О ремеслах и мастерах. Обо всем. Будь ты бабочкой или редким клинком, цветком или истинным чудовищем – я написала бы все равно. Не сердись на меня, Астерий, дитя тьмы и звезд. Я не желаю тебе зла.

Глаза ее сияли, как звезды во тьме. Мне нравился ее взгляд, и решительный, и нежный, и то, что она всегда открыто смотрит в глаза собеседнику, когда говорит. Гнев мой отступил, горечь схлынула, и я сказал:

– Я не люблю убивать. Я люблю… побеждать? Мне нравится упражняться с оружием, бороться, бегать и плавать. Я люблю чувствовать свою силу. А еще… Я люблю солнце. Я очень люблю солнце, дивная моя мадонна Лепесток, вот что я люблю больше всего на свете! Солнце, – и я вздохнул с облегчением, будто снова вырвался из лап смерти. Из тьмы. Почему – я и сам не знал.

– Хорошо, – кивнула она, и снова взялась за перо. – Так и запишу. Не любит убивать и булочки с корицей, но очень любит солнце. Да?

* * *

Она дала мне те, другие свитки, в кожаных футлярах, помеченных ее клеймом – три лепестка, заключенные в круг. Их было семь, и в них говорилось о чем угодно – о цветах, о бабочках и о редких клинках. О красотах Иерусалима и Тегерана, и о том, что бедуинские шейхи, несмотря на благородный вид, коварны, как змеи и обидчивы как дети. Что ласточкина трава помогает при помутнении глаз, а топаз подходит для гадания по воде, и что самка вонючего барсука может охранять тушку павшего самца до четырнадцати дней – хотя, по правде, и живой-то вонючий барсук мало на что годится.

Я видел и Тегеран, и Иерусалим. Я бывал даже на далеких островах, где водятся вонючие барсуки, но ничего этого не знал. Я ничего не знал о жизни, там – за чертой смерти, которую проводил раз за разом. Гроссмейстер подарил мне солнце. Может быть, оно ослепило меня? Стоило бы увидеть хоть что-нибудь кроме войны, думал я, пока ворота ада снова не захлопнулись за мной.

Летние дни текли неспешно, как дикий мед, и обоз двигался неторопливо. Рыцари, сопровождавшие его, добывали кабанов и косуль, и на долгих стоянках закатывали настоящие пиры, пожирая дичь, приправленную тимьяном и базиликом, но, по большей части, разговорами – о великолепных соусах, винах и виноградниках. С одинаковой легкостью болтали они о женщинах и лошадях, о войне, терзающей их страну, уже называемую Утраченным Королевством. О сражениях и битвах рассказывали, искусно приуменьшая пережитые опасности, выставляя их в нелепом и комическом свете, или безудержно хвастаясь – что тоже вызывало смех. В чудовищном южном выговоре, как в тумане, терялся для меня смысл почти половины слов, но я слушал внимательно. Я учился быть легкомысленным. Я запоминал названия соусов, и вин, и сортов винограда, надеясь когда-нибудь их отведать. Я слушал пение птиц в сумраке ветвей, шорох листвы. Вдыхал прозрачный запах жимолости и лаванды, растущей на горных склонах. Я учился жить.

Я и сам стал расспрашивать Лепесток Ветра – о том, где она родилась, как росла, не скучает ли по дому в своих бесконечных странствиях.

– У меня никогда не было дома, – сказала она, – если ты имеешь в виду каменный дом, из которого можно уехать, а, вернувшись, найти его на прежнем месте. Мой народ кочует по степи и живет в юртах – красивых белых юртах, но, если можно считать домом степь – то почему бы не считать домом весь мир?

– Но разве тебе не страшно? – теперь допытывался я. – Ведь ты… такая маленькая, и бываешь в столь опасных местах, совсем одна, и защитить тебя некому. Не лучше ли жить в каменном доме? Жить с кем-нибудь, кто заботился бы о тебе?

– Мое ремесло и кормит, и защищает меня. Даже самые добрые рыцари иногда хотят жить больше, чем убивать, – Лепесток улыбнулась. – Но, знаешь, однажды я гостила в каменном доме, который пришелся мне по душе. Он стоял на берегу лагуны, и в прозрачных водах ее парило отражение прекрасного белого города, и даже зной Аравии бессильно опускал сияющий свой меч перед прохладой, что дарило море. В доме была библиотека, огромная, полная книг и свитков. Я просидела там три дня и чуть не умерла от голода – не могла оторваться от этих книг, этих свитков, – она рассмеялась, и покачала головой. – Мне не хватило бы и жизни, чтобы прочесть их все. Может быть, я хотела бы такой дом, на берегу моря. Но не сегодня. И не завтра. Так, когда-нибудь.

Прохладная южная ночь была синей, а не черной. Луна цвета золота и меда медленно плыла в прозрачных облаках, и обоз готов был отправиться в путь. В этих краях предпочитали путешествовать так же, как в пустыне – с раннего утра и до полудня, а потом с вечера до поздней ночи, стараясь переждать, по возможности, дневную жару. Но здесь, в отличие от пустыни, были тенистые леса и рощи.

– Спи, Астерий, не бойся, – мягко сказала Лепесток, протягивая мне чашу со сладким маковым отваром. – Сегодня твои кошмары отступят. Тебе надо поспать, ведь сон – лучший лекарь.

Сама она каждую ночь спала, свернувшись как кошка, у моих ног. Я не знал, меня ли оберегала она от добрых рыцарей юга, или их охраняла от меня, но мне нравилось видеть ее спящей. Мне нравилось видеть ее, ведь она могла проводить со мной не так уж много времени – добрый рыцарь Жерар, отступник и отравитель, да и другие раненые, ожидали от нее помощи.

Я смотрел, как она разъезжает вдоль обоза на своей гнедой арабской лошадке, ловко перебираясь прямо из седла то на одну телегу, то на другую, как рыцари-стражники наперебой стараются услужить ей. При любом удобном случае за нею следовал ло Рос. Закинув ногу на холку коню, и положив на колено лютню, он распевал свою новую канцону – о трех слепых сестрах, Судьбе, Любви и Смерти, и об их посланце – жестоком крылатом мальчишке, пускающем стрелы наугад. Вопреки всем его посулам, канцона вышла печальной, но такой прекрасной, что ее охотно разучивали и другие.

Даже я, ничего не знавший о любви, чувствовал странную боль в сердце, когда слышал ту песенку. Впрочем, стрела, поразившая меня, была самой обычной, и прошла совсем близко от сердца – так говорила Лепесток. Может быть, дело было лишь в этом.

Де Борнель же прислал мне в подарок полдюжины рубашек, штаны и ремень (как нарочно – бычьей кожи) с запиской: надеюсь никогда больше не увидеть вас голым, и быстрее поправляйтесь, чтобы я мог, наконец, убить вас. Кажется, мы подружились – хотя прежде у меня не было друзей, если не считать таковыми Гроссмейстера и Лепесток Ветра. Только эти двое, зная обо мне всю правду, говорили со мной и не боялись меня.

* * *

На дневных привалах, когда возница наш всецело занят был лошадьми, или сладко дрых, растянувшись где-нибудь в тени, Лепесток старалась выкроить время, чтобы побыть со мной, и побеседовать без помех.

Осматривая мои раны с восхищенной улыбкой, с которой другая глядела бы на пестрые ленты или шкатулку, полную побрякушек, она сказала: