Игра в Джарт — страница 21 из 55

оге было тихо.

Слишком тихо.

Так тихо, что можно было различить журчание ручья где-то неподалеку. Пели никем не потревоженные птицы, легкий ветерок шелестел в верхушках дубов. День выдался солнечный, но не жаркий, такая роскошь – для него, привыкшего терпеливо сносить нестерпимый зной пустыни.

Вороной его полукровка снова фыркнул. Путешествовать на боевом коне затея не из лучших, но Гроссмейстер никуда не торопился, а чутьем и свирепостью Ашрас превосходил, пожалуй, и сторожевого пса. Что было совсем не лишним в пути – разбойников по дорогам слонялось больше, чем паломников (и не всегда ведь еще отличишь одних от других).

Все же на этот раз жеребец напрасно тревожился. За поворотом Гроссмейстер увидал всего-то двух оборванцев да тщедушную девицу в грубом буром плаще верблюжьей шерсти (какие и носили обыкновенно паломники).

Оборванцы ничего такого не делали – не хватали девицу за руки, не отнимали скарб (хотя и скарба-то никакого при ней не было), однако сомневаться не приходилось: они ей не спутники, и встрече этой она не рада.

Конь сбился с шага, переступил не в лад передними ногами, захрапел и оскалился, но Гроссмейстер легонько толкнул его пятками и проехал мимо. Выручать девиц, шатающихся по лесу в одиночку, охоты не было. Хлопот потом не оберешься.

Девица, вскинув голову, проводила его взглядом. Капюшон ее сполз, и белые, легкие, тонкие волосы сразу же подхватил ветер. Она была бледной (как лунийский мрамор, как мантикора, как яблоневый цвет), а глаза – глаза, кажется, были черными.

Проехав несколько туазов, Гроссмейстер выругался и повернул назад, направив коня прямо на тех двоих. Жеребец всхрапнул, надменно тесня людей широкой грудью, один из бродяг ощерился, как крыса, что выглядело особенно жалко (передних зубов у него не было), второй так и не решился поднять на всадника глаз. Торопливо продравшись сквозь колючие придорожные кусты, оба скрылись в лесу.

Девица же не двинулась с места. Стояла и смотрела.

Взгляд. Этот взгляд и остановил его. Не испуганный. Не молящий. Даже не любопытный.

Равнодушный.

Белые волосы ее летели по ветру. Бровей, казалось, и вовсе не было. Ресницы длинные, и – белые, такие белые, будто веки снегом припорошило.

А глаза – не черные. О, нет. Рубиново-красные.

Надо же! Ведьма, – подумал он.

Али ибн эль-Гуссейн, вождь харитов, держал ручного гепарда – снежно-белого, с такими же рубиновыми глазами. Гроссмейстер убил обоих. О гепарде жалел до сих пор. В жизни ничего красивее не видел.

Девица отвела за ухо непослушную белую прядь. Теперь взгляд ее нельзя было назвать равнодушным. Она смотрела на него с досадой, едва ли не морщась, словно у нее вдруг зубы прихватило.

– Что такое? – грубо спросил Гроссмейстер, убирая дубинку за пояс. – Я ошибся? Те двое были твоими приятелями?

Девица молчала.

– Давай руку. Я отвезу тебя в… Я еду в… – он проглотил ругательство. Выговорить название местного селения ему пока было не под силу. – Тут должна быть деревня в паре лье. Я отвезу тебя туда.

– Мне в другую сторону, – процедила девица.

Вот ее никто не назвал бы красивой. Ни плащ, ни серая бесформенная туника (таких не носили уже лет двадцать!) не скрывали того, что и скрывать-то было нечего. Тощая как жердь. Рот слишком большой. Сухие бледные губы. И глаза – огромные, жуткие, мерцающие как адские угли на мраморнобледном лице.

Почему же он все никак не мог наглядеться на нее?

Девица на мгновение отвела взгляд. Угадав скорее намерение, чем движение, Гроссмейстер с угрозой произнес:

– Только попробуй! Если придется вылавливать тебя по этим колючкам, как куропатку, клянусь, ты пожалеешь. Но… не могу же я бросить тебя одну, посреди леса!

– Конечно, можешь.

Конечно, мог. Больше того, так и собирался сделать. Но теперь передумал.

Гроссмейстер вздохнул. Резко нагнулся, схватил белобрысую за предплечье, дернул вверх, перехватив за талию, и усадил в седло перед собой.

Она даже не пискнула. Взялась за луку и так просидела всю дорогу, не сказав ни слова. Ашрас без понуканий двинулся вперед, почти бесшумно ступая в мягкой дорожной пыли. А Гроссмейстер – Гроссмейстер глупо пялился на округлую белоснежную макушку и кончик розового уха, проглядывавшего сквозь волосы. Ему и надо-то было всего чуть-чуть наклонить голову, чтобы эти волосы – белые, тонкие, трепетавшие от ветра – гладили его по щеке.

«Откуда эта внезапная нежность?» – спрашивал он свое сердце (свое каменное сердце), но понять не мог. Раздражение и недовольство улетучились без следа. Напротив, его охватило странное умиротворение, словно не надо и незачем ему дальше ехать, ибо он уже нашел, что искал.

В свое время он давал клятву не прикасаться к женщинам. Конечно, он ее нарушил (не раз, и не два). Конечно, оно того не стоило. Похоть не стоила ни того, чтобы давать клятвы, ни того, чтобы нарушать их.

А любовь? Что он знал о любви?

Посмеиваясь над собой, он припомнил повесть, которую как-то в походе пересказывал Эрик – о королеве и рыцаре, нарушившем клятву, о любовном напитке, что погубил их обоих.

Ведьме не понадобилось ни напитков, ни зелий. Хватило лишь взгляда.

И чему тут удивляться? Пусть он был ублюдком, но, как видно, и половины крови Лузиньянов достанет, чтобы сделать человека полным болваном. Мужчины его рода имели несчастливую особенность влюбляться в кого не надо. И речь шла не о таких пустяках, как возвысить до себя прачку или жениться на дочери скорняка. О, нет. Если верить семейным преданиям, их избранницы и к человеческой pace-то не вполне принадлежали: ведьмы, драконицы-оборотни, речные русалки. Хорошо, хоть до овец пока дело не дошло.

И склонив голову, смиренно, как лев у ручья, Гроссмейстер тихо улыбнулся, окутанный трепетом ветра, игравшего серебряными прядями ведьминых волос и золотыми – его, осененный тенью облаков, пробегавших в вышине, почти убаюканный шепотом листвы и легкими, беспечными мыслями, которых никогда не знал, как никогда не знал и этой самой любви.

Никогда, сколько себя помнил.

Каждый что-нибудь да любит: маму, родину, имбирные коврижки, женщин, собак или власть, но он, с рождения предназначенный богу, словно отделен был от всех и от всего ледяною хладною стеной. Ничто не трогало его каменного сердца, не радовало и не тревожило – ни страх, ни лесть, ни зависть, ни похоть, ни алчность. Ничто человеческое.

Так говорили.

О нем много болтали, а врали и того больше, да и сам о себе Гроссмейстер привирал немало. Лишь одно было правдой: он всегда был один, всегда, сколько себя помнил, и, пусть бога никакого и не было, но стена-то была. И дед, и матушка, и братья его по Ордену жили по своему разумению: творили, что хотели, любили, ненавидели, плели интриги, бунтовали, смирялись, смеялись, лили слезы – а он, ведомый лишь долгом, обреченный богу, в которого даже не верил, взирал на них, своих близких, будто издалека, будто бессильный призрак из-за черты смерти. Возможно, он сам и был той стеной – предназначенной оберегать их от любого зла. Возможно, именно на это обрекла его воля так и не найденного им бога, но пусть бы хоть бог для него нашелся, ведь негоже человеку быть одному – так он думал. А в остальном был он не лучше и не хуже прочих: любил, ах, как любил он и соколиную охоту, и хорошую драку, и товарищей своих, и до имбирных коврижек слабость имел с самого детства.

Вот теперь и белобрысая ведьма пришлась ему по душе.

Но была бы она хоть ведьмой, в самом деле, а то ведь так, диковина – не диво. Нелепый каприз природы, божья шутка (вроде того же белого гепарда или вороны).

Эка невидаль.

Он снова улыбнулся, припомнив, как бранил его Эрик:

– Что ты мечешься, Тески, чего ищешь? Какого чуда тебе еще надобно? И зачем, скажи на милость, стал ты теперь гоняться по пустыне за каждым паршивым василиском, как солдат за юбкой, пренебрегая делами Ордена и самою жизнью своей?

Северянин тогда ввалился к нему сразу после полудня (считалось, что в этот час Гроссмейстера никто не смел тревожить – а потому именно в этот час ему было не продохнуть от братьев, которым приперло переговорить наедине), и покои, довольно просторные (хоть и скудно обставленные) будто уменьшились до размеров собачьей конуры. Эрику всегда было мало места – все кровати оказывались для него слишком коротки, кресла слишком тесны, а потолки слишком низки. Да уж, Лестницей на небеса его прозвали не только за ратное искусство.

Гроссмейстер отложил перо, спросил, нахмурившись:

– Разве я оставляю дела Ордена в небрежении?

С самого первого дня он старался управлять Орденом разумно, вникая в каждую мелочь. Нести свое бремя с честью. Но, возможно, Эрик прав – после встречи с мантикорой был он сам не свой, и всюду выискивал следы и знаки, чудеса и чудовищ, и удивлялся безмерно прихотливости мира, и радовался красоте его, но так и не утолил своей жажды, и бог не явил ему ни гнева, ни милости, и, говоря по правде, более вовсе никак себя не оказывал. Но это был и единственный след, который удалось взять Гроссмейстеру, оттого он пустился по нему страстно, как гончая, и, как хорошая гончая, не намерен был сходить с него, чем бы это не грозило и чего бы ни стоило.

Эрик замотал головой, яростно, будто бык, налетевший на стену.

– Прости. Не прав. Вспылил. Дела Ордена идут своим чередом. Другое меня тревожит. Ты и прежде был безрассуден, Тески, и жизнь свою в грош не ставил, но теперь словно ищешь смерти нарочно, бежишь ей навстречу, как другой торопится на свидание с распутной девчонкой!

Оглядевшись с некоторой растерянностью (сесть было негде – ни стульев, ни кресел – Гроссмейстер не любил, чтобы гости и просители задерживались дольше необходимого), северянин легко поднял сундук, стоявший у походной койки, поставил у стола и наконец уселся.

Гроссмейстер вздохнул и снова взялся за перо.

– Я не ищу смерти. Возможно, мои поиски приведут к ней, но ищу я не смерть, будь уверен, – сказал он, не глядя на Эрика. Не знал, как объяснить ему про следы, про знаки.