Игра в Джарт — страница 50 из 55

– И ты расстанешься с нею так просто? – спросил он, однако тут же презрительно скривил губы. – Впрочем, чего и ждать от змеиного отродья, у кого вместо сердца холодный камень.

– Идем же, – с непоколебимым хладнокровием сказал Гроссмейстер.

Жонглер все медлил, и голос той, что каждый из них они называл своею возлюбленной, заполонил тишину сияющей прелестью, отрадой и покоем, и Гроссмейстер немного оттаял душою, хотя голос тот звенел холодом, как звенит, бывало, в покрытых инеем ветвях мороз.

– Видишь ли, – сказал, наконец, де Нель. – Никогда не угадаешь, что бог посылает тебе: награду или испытание, – голос его звучал отрешенно, а те звезды во тьме его глаз померкли. – Бывает, что имея чрезвычайно желанную цель, человек, в вожделении ее, прибегает к совершению многих грехов. И как бы ни была светла цель его, путь к ней оказывается темным и жестоким. И вот цель моя, к которой стремился я так отчаянно и безнадежно, без надежды достичь ее, не чая добиться, теперь прямо передо мной, и сияет ярче тридцати факелов в ночи. Я же перед ней темен как бездна. Если не отступлюсь от нее, от той, что мне дороже самой жизни, то тьма поглотит меня. Да что там – я стану тьмой. И что же мне делать? – жонглер медленно обратил к нему бледное, красивое лицо и спросил: – А ты что думаешь о тьме, Кер де Рош, безумный воитель, убийца, кровавый демон пустыни?

– Тьма – бремя, которое я несу, – сказал Гроссмейстер. – Я о ней не думаю.

– О? Так не будет ли и мне по плечу это бремя? – жонглер улыбнулся. – С тем говорю тебе – нет, Кер де Рош. Нет. Это чудо, что я встретил тебя, это знак судьбы – нет, любви моей, коей я был предан вопреки судьбе и смерти. И раз выпал мне такой счастливый случай, я не стану рисковать, полагаясь на змеиную милость и прихоть демона. Нет. Ибо любовь есть ни что иное, как похищение души, и тот, чья душа таким образом похищена, безмерно страдает, пока не вернет ее обратно или не завладеет взамен душой похитителя. Нет, я не отпущу Деву Озера с той же легкостью, что ты, бездушное порождение ехидны, и ни за что не расстанусь с нею. Разве дикую птицу не держат поначалу в клетке? До тех пор, пока она не привыкнет и не полюбит того, кто пленил ее? Так и я намерен держать демона в клетке, пока не приручу ее душу И тебе ли корить меня? Ты и сам в глазах людей лютый, кровавый демон, от которого содрогается земля и отворачиваются в ужасе небеса. Каждому свое, Кер де Рош. Мне любовь, тебе война. Так забирай свой проклятый меч, убирайся в свою пустыню, и хоть весь мир утопи в крови – но дай мне одну каплю твоей крови! А не дашь доброй волей, клянусь, я, именем моего короля, велю Лливелину заковать тебя в цепи и отправить моему королю подарком или в здешних застенках запытать тебя до смерти. Ослушаться он не посмеет, и так я получу твою кровь, и власть над демоном, и с этим любовь моя восторжествует. Ибо моя любовь огонь, что несравним ни с чем по страшной силе, она сжигает и терзает меня, и ради любви этой я готов на все – убить и умереть, свершить все подвиги Геракла и все низости Нерона, и знай, ничто меня не остановит, ни честь, ни честность, ни милосердие, ни благородство…

– Ничто человеческое? – Гроссмейстер поднял голову, тяжко, как бык под ярмом, глянул на де Неля. В пустоте, заполнившей грудь его, в той холодной, страшной, мертвой пустоте, стала медленно разгораться искра ярости и помалу согрела, вернула к жизни и бедную душу его, и его каменное сердце. Тусклым, тихим голосом (который, как знал любой из его солдат, от командора и до последнего гастата, не предвещал собеседнику ровно ничего хорошего) Гроссмейстер молвил:

– Весьма неосторожно, де Нель, вести подобные речи. Мне нужно лишь убить тебя, чтобы избежать такого исхода. Это сделать легко.

– Брось, де Рош. При всей твоей кровавой славе ты пленник чести и ни разу не поднял руки на безоружного. Это всем известно, – снисходительно ответил де Нель.

– Мне и не придется, – сказал Гроссмейстер и, прихватив жонглера за ворот, с немалою силой (и радостью, признаться, так немалой) резко ударил его лбом в лицо, от души вкатил бычка ему, как говаривал Эрик. Это был его коронный удар, отработанный с детства, и де Нель, обливаясь кровью, без звука рухнул навзничь.

Гроссмейстер нагнулся, потрогал жилку под горлом безумного поэта, что теперь лежал и без памяти.

Жив, слава богам. Лютый демон, возлюбленная его девица, сжила бы его со свету, убей он, хоть и ненароком, обожаемого ее жонглеришку – так он подумал и отправился выручать своего марида – или как там зовут их на востоке? – свою милую озерную деву, и намерен был твердо защитить ее от всех, кто посягал на свободу и саму жизнь ее, от алчных, ничтожных себялюбцев, желавших поработить прелестнейшее из созданий, подчинить свободный дух, приноравливая его к мелким своим страстишкам.

От всех – в том числе, от самого себя.

20

И с тем Гроссмейстер поспешил в королевскую залу, желая скорей увести девицу свою из этого замка, где грозили ей одни лишь обиды и беды (да и сама она, правду сказать, так была немалой угрозой насельникам этого замка), и доставить ее в ее владения, дабы укрыться ей там от тех бед и обид, и был полон решимости сделать все, что в силах его, для спасения своей девицы даже вопреки любви своей.

Сонная нега царила в парадном покое: так же сладко спали и дамы, и рыцари, и пажи и стражи, и король, и громадные королевские псы, а девица его все пела, обратив прелестное лицо свое к луне, перебирая струны арфы нежно – ах, так нежно! – что Гроссмейстер, столь безвозвратно покоренный, сам со всею страстностью возжелал стать арфою той хоть на мгновение.

У нас осталась вечность, чтобы любить,

Вечность, чтобы любить…

У нас осталась вечность, чтобы любить,

Вечность, чтобы любить…[15]

«Вечность, да?» – с безотрадной усмешкой подумал рыцарь, и начал ужасаться и тосковать, ибо душа его скорбела смертельно и одна мысль о разлуке с его девицей причиняла ему великие страдания, которые едва мог он перенести.

«Отчего все, что должно, всегда так тяжело? – думал он, прегорестно жалуясь самому себе на судьбу свою. – Отчего не может быть и у меня простой, веселой, легкой жизни? Отчего я должен делать лишь то, что должен, и никак не сойти мне с этого пути? Отчего бы и мне, позабыв обо всем на свете, не сесть у ног возлюбленной моей девицы и не уснуть навеки в этом зачарованном замке, чтобы вечно слушать дивные песни ее?»

Боль острым ножом вонзалась в сердце, подступала к глазам горючими слезами.

Но сон не шел к нему.

Прежде его каменное сердце было сильным, бестрепетным в своем холодном покое, теперь же многие печали и тяготы терзали его, однако была девица его так прелестна, что, когда Гроссмейстер смотрел на нее, ему становилось легче (и жить, и дышать, и нести свое бремя), как будто был он уже не он – не рыцарь с изъяном, безымянный, ничей, убийца без чести, скитающийся по миру во мраке вечной ночи одиночества и кровавых деяний, и следовавший во всем лишь заветам своего жестокого бога (в которого даже не верил) – а иной, несбывшийся как сон чудесный, неведомый он, озаряемый, пусть слабым, но светом, ибо любовь озаряет своим светом мрак и самых темных душ. И потому не жаль было ему для своей девицы и сердца своего, что теперь горело и ныло как открытая рана, и, взглянув на девицу свою еще, и еще, и еще раз, он отрешенно подумал – я видел сон, в котором я был счастлив.

Но время просыпаться.

Однако тут надобно сказать, что любовь не только озаряет своим светом мрак и самых темных душ, но и в самом деле лишает человека разума (как о том и поется в песнях). Влюбленный бывает излишне мечтателен и даже рассеян, поскольку все его мысли и чаяния сосредоточены на одном лишь предмете любви его, остальное же – и пустое, и важное – находится как бы в тени относительно того светозарного предмета и заботит влюбленного мало. И, если бы не это достойное сожаления обстоятельство, то Гроссмейстер, несомненно, заметил бы, что в королевском покое спят уже не все.

Он заметил бы это вовремя.

Он заметил бы, что к возлюбленной его девице, распевавшей беспечно, как птичка, приближается Грифид ап Кинан – с мучительным усилием, словно идет под водой или против сильного ветра. Из ушей, глаз и носа рыцаря-близнеца струйками стекала кровь, заливая лицо и бороду, пятная багряным алые с золотом одежды. И, очнувшись от глупых грез своих, Гроссмейстер сразу понял, что намерения у королевского сенешаля недобрые. Но тот был слишком близко уже к возлюбленной его девице. Не успеть.

– Милая, берегись! – крикнул Гроссмейстер, метнул в Грифида корд, стряхнул с гизарды спящего стражника и кинулся к сенешалю.

Не попал. Не успел.

Девица его медленно поворотилась от окна, посмотрела – не на Грифида, нет, на Гроссмейстера. Взгляд ее сиял тихою, томной радостью, будто и она спала с открытыми глазами, а на бледных устах лунным отблеском мелькнула улыбка. Королевский же сенешаль, коего Гроссмейстер всегда почитал безупречно рассудительным, свершил нечто безумное – подхватил девицу его на руки и выбросил в окно.

Коротко простонала струнами упавшая арфа и на мгновение в королевском покое воцарилась тишина – лишь вздыхали спящие, бормотали, сладко возились во сне, да вздыхал еще в ночном небе ветер, играя лениво листвою и облаками в вышине. Но тотчас тишину эту прорезал полный ярости и отчаяния крик – и жалобный, и страшный – словно рев одинокого дикого зверя, умирающего от невыносимой боли в темной чащобе. У Гроссмейстера заложило уши от этого крика, но пока не засаднило и горло, бедный рыцарь даже не понял, что кричит он сам.

Уронив бесполезную уже гизарду, он пошел, шатаясь, как пьяный, к сенешалю, без сил упавшему на колени. Он хотел убить его голыми руками. Разорвать на части, как зверь раздирает свою добычу.

Перед глазами плыли бледные мерцающие круги, алые, голубые и золотистые. Стены замка кружились, шатались перед ним, будто был Гроссмейстер жукам в коробке, сотрясаемой жестоким мальчишкой. В душе проносились смутные, зыбкие, неясные чувства, словно все это просто мерещилось ему, снилось в кошмаре.