Высокие стены. Холодные камни – внизу, там, далеко внизу, твердые, холодные камни. Она не успела даже вскрикнуть, не успела ни испугаться, ни защититься – только взглянула на него, нежно – ах, так нежно! – и этот последний взгляд разбивал ему сердце.
Гроссмейстер то ли зарычал, то ли все же заплакал.
Он готов был расстаться с нею – но не так. Одна мысль, что девицы его не будет на всем белом свете, нигде, даже и вдали от него, делала этот мир пустым и никчемным, как вся его жизнь.
Но в тот миг, когда его каменное сердце почти рассыпалось песком и пеплом, услышал бедный рыцарь клекот сокола и шелест крыл, и в окно, на которое глядел он не иначе как на дорогу к близкой смерти, влетела вдруг прекрасная белая птица.
Гроссмейстер, стоявший уже над сенешалем как палач, не вполне осознавая, что делает, по неистребимой привычке соколятника свистнул и вытянул руку, занесенную было для последнего, жестокого удара, и дивная птица опустилась ему на перчатку. Гневно вскинула крылья, снова закричала, и он, чтобы успокоить, осторожно погладил птицу по грудке.
Сокол – король птиц, наиболее милый и ценный в руке королей, но этот был королем и всех соколов. Ослепительно белый, по виду злонравный, красивый и ладный, с маленькой головой, широкой грудью и хорошими лапами.
Истовый соколятник, Гроссмейстер глядел на птицу в немом восторге, но не за ее совершенную стать. Он не мог поверить сердцу своему – на него, почти обезумевший было от горя, навалилось такое облегчение, что едва удалось устоять на ногах. Горе отхлынуло, но унесло с собою и почти все силы. Мысли понеслись короткие, бессвязные —…но могут и летать, как птицы над землей, обращаясь по своему желанию в огонь, воду, лису, льва, змею… жива, жива!… могут летать!… и еще что-то о том, что негоже проявлять невежливость, держа сокола на руке, и о любви, и снова – жива! жива! – а потом и о бессмертии – ведь демоны бессмертны? – а он совсем позабыл, что влюбился в демона – ах, как он мог позабыть? – коего убить куда как непросто!
– Ты? Это правда – ты? – спросил он птицу, нежно, едва ощутимо касаясь лапок и крыл.
Сокол глянул на него глубоким рубиновым глазом, взъерошил грозно перья на затылке, и закричал сварливо, забранился в лицо ему на птичьем своем языке, однако пальцы Гроссмейстера сжимал осторожно, со всею учтивостью, дабы не поранить немалыми когтями. Гроссмейстер рассмеялся, едва удерживаясь от того, чтобы схватить того сокола и крепко прижать к груди своей, к своему каменному сердцу, что пело теперь как златострунная арфа – жива! жива! она жива! – но после взглянул все же и на того сенешаля, все исходящего кровью у ног его. Признаться, даже теперь он без всякой жалости вышвырнул бы бедолагу в окно, и лишь нежелание огорчать его доброго брата-близнеца заставило Гроссмейстера протянуть негодному другую, свободную от птицы руку.
Сенешаль поднял к нему залитое кровью лицо:
– Уходи скорей, свирепый рыцарь, и уводи свою девицу чародейку. Бегите, спаси вас господь, и спаситесь, ради господа, чтоб не запятнать моему королю рук бесчестным убийством и не предать страну мою безжалостным мечам рыцарей Ордена, кои, я знаю, не отступятся, пока не выжгут тут все и не вырежут всех, и не опустошат эти земли, ради отмщения за твою погибель. Добра не будет, пока вы здесь. Что бы там ни было, добра от этого не будет.
Сенешаль говорил медленно. Изо рта его за каждым словом выплескивалась кровь. Он перевел взгляд на сокола и молвил, теперь обращаясь к птице:
– Простите и вы, любезная девица. Видит бог, я хотел лишь снять чары, а не губить вас. Я рад… – не докончив, он сильно раскашлялся, но нашел силы ухватить за полу плаща Гроссмейстера, без слова (доброго ли, злого) направившегося уже было к двери. – Так не успеть. Стража просыпается. В окно. Там плющ, матерый, многолетний, он тебя выдержит. Бегите же.
Гроссмейстер так и не нашел, что сказать ему, но совет принял, и шагнул к проклятому тому окну (темный зев которого вызывал в душе его все же еще некое содрогание), а сокол его прянул в темное небо.
Когда же рыцарь спустился вниз по крепким лозам плюща, чудесная птица вернулась к нему на руку.
Он снял ее с перчатки, бережно прижал к груди, накрыл плащом и побежал к северной стене. На бегу почувствовал, как рука отяжелела.
– Милая? – чуть откинув плащ, он поцеловал девицу свою в висок, крепче прижал к себе.
Девица же его обвила его шею руками, как обиженное дитя.
– Мог бы и сказать, что ему не понравилось, как я пою. Зачем же сразу в окно? – горько пожаловалась она.
– Испугалась?
– Нет. Просто обидно.
– Ему понравилось. На самом деле, всем понравилось. Ты чудесно поешь.
– И тебе?
– Да.
– И..? – она замолчала.
– Мейстер де Нель был очарован, – хмыкнул Гроссмейстер.
– Правда?
– О, да! Верь мне.
Северная стена встала перед ними тьмою во тьме, и Гроссмейстер еле сыскал низкую, тайную калитку в замшелых, увитых вездесущим плющом, камнях – благодаря тому лишь, что она была немного приоткрыта. Протиснувшись через нее, он выбрался наружу, как медведь из барсучьей норы и глубоко вдохнул пахнущий морем и ночью воздух.
Луна светила ярко.
От тени у стены отделились еще два сгустка тьмы, двинулись к ним. Ашрас был обучен не поднимать шума – он даже не фыркал, просто потянулся к Гроссмейстеру, потерся бархатными ноздрями о щеку его. Маредид же, не скрывая беспокойства, спросил:
– Что там? Все живы?
– Твой брат…
Веселый рыцарь приложил руку к груди и коротко вздохнул – будто сердце, его глупое, честное сердце, поразила стрела.
– Он жив, жив, – торопливо заверил его Гроссмейстер. – Но поспеши. Тут дело вот в чем: сенешаль одной силой воли своей сумел противостоять чарам любезной моей девицы, и теперь…
– С неделю кровью кашлять будет, – хмуро сказала Дева Озера, засим отозвавшись о сенешале весьма грубо и в двух словах, как о человеке, не знающем в похоти удержу да притом еще живущим с другими мужчинами как кобыла с жеребцами.
– Он выбросил ее в окно, – счел нужным пояснить Гроссмейстер.
Маредид задохнулся, прикусил перчатку и сдавленно захохотал, почти повиснув на седле Ашраса. Выдохнул, распрямился. Подержал Гроссмейстеру стремя.
– Ну, слава богу, все живы – и вас спаси господь, – сказал он ровным голосом.
Усадив перед собою в седле свою девицу, Гроссмейстер наклонился к нему:
– Хохотун, ради всех богов, нижайше прошу тебя, что бы там ни было – не попадайся под мой меч. Будь так добр. Нет, поклянись мне.
– У тебя пока нет меча, – отвечал с усмешкой Маредид и хлопнул коня по крупу.
Ашрас сорвался в галоп.
Под луной серебрились росою спящие луга, спали сады и птицы в ветвях деревьев, дикие розы спали, сомкнув лепестки, сонно бормотали бегущие воды. Даже стук копыт Ашраса звучал тихо, глухо, словно все окрест было под властью сонных чар Девы Озера, но то были одни лишь простые чары глухой, дремучей летней ночи.
Черный, как сама тьма, жеребец нес их сквозь тьму, и ветер едва поспевал за ними, и Гроссмейстер, укутав плотнее плащом девицу свою, почти утраченное уже свое сокровище, жалел только о том, что не может укрепить свое бедное каменное сердце в грядущей утрате хоть молитвой.
Кого ни спроси, так скажут, что молитва без надежды – грех, оскорбление бога. Гроссмейстер же пребывал теперь с разгромленной душой и без всяких надежд. Едва любовь его к его девице озарила его темную, мрачную душу, как уже и приспело время возвращаться обратно во тьму.
Любовь его не была его судьбою, как и толковал ему тот безумный жонглер – да Гроссмейстер и сам знал об этом. Одна лишь смерть вела его и шла за ним, и тот проклятый клинок, пожалуй, вполне бы пришелся ему по руке. А о любви он даже мечтать не мог.
Он и не мечтал. Череда несуразных событий привела его к любви, другие мечты и о другом, тщетные попытки переиграть судьбу, случайно выбранное направление, счастливый случай – и вся любовь его была как луч солнца, скользнувший перед глазами узника в глухой темнице, и тотчас исчезнувший, оставив узника того, как и прежде, томиться в безнадежной, удушающей тьме.
Но разве стал бы узник жалеть, что, пусть и на мгновение, увидел солнце?
Гроссмейстер и не жалел – ни о любви своей, ни о своем коротком счастье.
Но в свете любви открылась ему простая и жалкая тайна: что бы там ни говорили, что бы ни болтали о нем, ничто человеческое не чуждо его каменному сердцу.
Сердце его гневалось и терзалось печалью, пребывало в унынии и терпело сердечную боль – как любое другое. И он страдал, как всякий влюбленный страдает перед разлукой с предметом своей любви, стенал и плакал в душе своей – и жестоко смеялся над собою за это.
Ну, хорош!
Кровавый демон пустыни, длань самой смерти, при жизни ставший темной, кровавой легендой, последним кошмаром павших и страшным сном живых, рыдает в душе своей как малый ребенок, не желающий остаться один в темноте.
Ашрас без колебаний направился к армейской дороге – он всегда как-то знал, умел угадать, что нужно делать, словно и в самом деле, читал мысли Гроссмейстера, и Гроссмейстер, поглощенный, казалось, горестью столь неукротимой, улыбнулся – ибо рыцарю конь себя дороже, а конь под ним был, что ни говори, на радость.
Наверху бушевал ветер, темные травы стелились за ним, волновались как море, по небу летели облака, и луна временами мелькала сквозь них, как отблеск от занесенного меча.
Остановив жеребца, Гроссмейстер обернулся на королевскую крепость.
Там трубили рога, мельтешили огни – уже подняли тревогу. Вряд ли король Вел пошлет за ним дружину. Знает, что в этот раз Гроссмейстер перебьет его рыцарей без всякой жалости. А чтобы собрать отряд побольше, требуется время.
Он гикнул, и Ашрас помчался во весь опор, ликуя и радуясь своей звериной силе. Из-под могучих копыт временами летели искры, и жеребец его летел во тьме как демон, порождение тьмы, летит во тьме.