Где-то там, когда-нибудь
Долгая ночь
Заросли. Темень. Гнилью, болотом тянет.
Стась выдохся, острый камешек вонзался под ребра, и ноги сами собой переставлялись все медленнее: будто по воде бежишь. И вместо плеча – странная горячая тяжесть.
А те – сзади, все ближе и ближе, слышно, как ломаются ветки, и лай собак, и осипшие крики – как над ухом.
Осипшие – потому что оказались они в холодной мокрой взвеси, только здесь такая бывает, вот все чисто было, и вот – раз – будто штору опустили. Но ему с того пользы никакой, господи, пронеси – да не пронесет, был бы в городе, другой вопрос, там же каждый переулок, каждая крыша, и чего их в лес понесло…
И упал бы лицом вот в эту полузастывшую грязь, – если б не боялся собак… И того, что эти сделают с ним, когда поймают. Но и страха хватит только на несколько шагов. Так лучше уж – в болото, вот туда, где огоньки… Стась, оскальзываясь и хватаясь за кусты, припустил из последних сил – вперед, к свету.
И понял через какое-то время, что крики затихли. Поотстали… Неужто вправду? Не захотели в болото лезть ради одного… бойца за отечество?
А это… это и не болотные огни вовсе. И земля под ногами твердая. И впереди – дом, не дом даже, громада, башни вырисовываются против густо-синего неба. Теперь видно. И в окнах отблески, будто кто с лампой ходит по коридорам.
Он почти услышал, как Наталка морщится: «Господский дом…»
Сам-то разве не господин? Поди отмой родословную…
«Вот сейчас, – сказал себе Стась. – Вот я дойду до той усадьбы… там, может, дадут заночевать. А не впустят… а могут и не впустить. И стрелять уже не из чего, разве что пустым стволом погрозить. А может, и не дом это, а морок, но хоть пока буду идти – не умру. Еще шаг. И еще…»
Свет. Тени колышутся на потолке, уютные, как в детской, когда ночник с картинками ставят у кровати, чтоб в темноте было не страшно. И свет ложится желтыми масляными мазками на все вокруг. Стась щурится, моргает, разглядывая – огромная зала, где-то совсем далеко – камин, и с него оглушающе громко тикают часы. От камина в обе стороны расходятся высокие, обитые дубом стены и пропадают где-то за кругом света.
Под ложечкой не болит больше. Бежать не надо.
– Пане?
Свет падает теперь на девичье лицо; высокие скулы, огромные глаза, только у губ резкие тоскливые складки. Девушка склоняется над ним, двигает поближе лампу, осторожно разрезает рукав на той руке, о которой Стась успел забыть. Теперь вспоминает. Ах ты ж…
– Ш-ш-ш, – говорит девушка. Все это ужасно напоминает какую-то картину… он видел репродукцию, еще в училище. Какой-то библейский сюжет; точно, христианка, вытаскивающая стрелы из святого Себастьяна. И что только в голову лезет… Стась стиснул зубы. Как же ее звали, ту христианку…
– Ирена.
Девушка улыбнулась:
– А сконд пан ве?
Вокруг тишина; не враждебная, к которой надо все время прислушиваться. В этой тишине ничего не зрело, не поджидало. В ней было убежище. Отпускал, отходил страх, скрутивший душу.
Девушка смочила в миске с водой тряпицу и стала осторожно смывать кровь с его плеча. Стась зашипел. Потом сполз куда-то в глубину; там, в глубине, боль переходила к кому-то другому, этому другому надо было помочь – но когда Стась искал его в мутных сумерках, он выплывал на поверхность и обнаруживал, что боль – его собственная. Тихий шепот девушки успокаивал, отгонял боль. Кажется, она молилась – на чужом языке, хоть и похожем…
«Мама, почему у Богородицы лицо черное?»
«Ее люди сильно обидели, сынок. Вернее, не Ее, а Сына. Иногда от горя чернеют. Да ведь она не всегда такая, вот в нашей церкви…»
Светлый, чуть стыдливый лик; цветы, лампадки, крошечные пляшущие огоньки.
Огоньки растут, пламя сметает цветы, слизывает краску, ревет, пожирая дерево…
Он распахнул глаза; отдышался от запаха горелого. Ирена посмотрела на него испуганно, складки у губ стали четче.
Он мотнул головой – ничего, мол. Переглотнул, собирая слова.
– Дженькуе. Спасибо, что подобрали…
Вдруг вспомнилось – мгновенным ледяным ознобом пробило, он подскочил.
– А где…
Девушка кивком показала – там. Он скосил глаза, увидел, как поблескивает на полу у кушетки знакомый – родной уже – ствол. Выдохнул. Ирена покачала головой, встала и вышла. Стась слушал: легкие шаги, потом опять тихо. Где-то загремел мужской голос, приказывая закрыть наконец ставни.
Скоро и обладатель голоса появился в гостиной. За спиной проскрипел паркет, сверху пролилось еще немного света. Человек, одетый в длинный и темный бархатный халат, склонился над Стасем; наверное, уже совсем старый, черты резкие, заостренные, будто лицо вырезали из дерева, и морщины – глубокие борозды.
– И от кого же вы так бежали? – спросил он. – Что, Дикая Охота за вами гналась?
Стась едва не рассмеялся. Потом вспомнил лай собак из тумана. Кивнул.
– Дьявол, однако, следует за прогрессом. Теперь Охота у нас стреляет настоящими пулями…
Стась устало прикрыл глаза. В то, что они могут его выдать, он не верил. Если б еще самому не идти никуда… полулежать вот так, на кушетке, завернувшись в мягкий полумрак, как в одеяло. Не бежать, не думать. Не помнить. Кушетку закачало; она отплывала от берега, где остался камин и светил издалека, как маяк. Но вернулась Ирена – пришлось снова открыть глаза, и теперь уж он, почти не стесняясь, таращился на девушку. Узкие плечи, худые руки, и в походке – что-то мальчишеское. Она склонилась к старику и что-то проговорила вполголоса – Стась не расслышал. Не жена ведь она ему, в самом деле…
Хозяин встал с кресла; блеснул в тусклом свете вытертый бархат:
– Вам открыли одну из комнат наверху. Там должно быть удобнее, чем здесь. Мой человек поможет вам подняться.
– Я, – он закашлялся, – спасибо. Спасибо вам.
Тот глянул хмуро:
– Что? Навоевались? Настрелялись уже себе в удовольствие?
По прямой спине старика, по расправленным до неестественности плечам видно было, что и он успел в молодости настреляться.
Стась облизнул губы. Говорить стало трудно.
– Другие навоевались. А я вот… жив еще.
– И сколько вас еще таких по моим землям бегает?
Бегало…
Стась сглотнул, прогоняя из горла комок.
– Я один.
Бежали, пока им дорогу не перегородили. Сперва думали, отстреляются; потом стрелять стало не из чего. Наталка вдруг схватилась за живот и села на землю, растерянно так. А Василю пулей выбило глаз; так и смотрел из кустов, пол-лица в крови, а застывший целый глаз таращится…
Наталку Стась нес по лесу, стараясь, чтоб тяжесть приходилась на здоровое плечо. Недолго пришлось нести. А командир еще жаловался, что их мало. Накаркал…
– Что ж вы, – сказал хозяин с досадой, – пока вас не упокоят, сами не успокоитесь? Как лихорадка всех охватила, ей-богу.
– А как же, – беспомощно сказал Стась. – А что же…
Было что-то очень неправильное в этом доме, в том, как ловко они отгородились от войны. И манеры их… «Настоящие баре, – с неприязнью сказала Наталка за его плечом. – Пережитки прошлого».
Не хотел он об этом думать. Слишком устал.
В комнате – холодная затхлость, пахло пылью и старой слежавшейся тканью. Но Стась так устал, что видел только кровать; навалил на себя одеяла и шкуры и упал в сон, как в яму. Ему снилась Охота, скелеты в рваной немецкой форме, кричащие вслед на лающем языке. Потом снилась Ирена, и так хорошо, что Стась удивился, зачем проснулся. Спокойствие вокруг было прежнее, нерушимое, такое, что казалось неестественным. В конце концов он сполз с кровати, с трудом открыл один ставень. Нужно было собираться, что-то решать, уходить. Не хватало еще навлечь беду на девчонку со стариком. А Стась стоял, как зачарованный, и глядел в окно. Ни луны, ни звезд. Под окнами с трудом угадывался сад, дальше – неясный силуэт старинных ворот. И за воротами – то ли бесконечная пустошь, то ли опустившееся под грузом темноты небо, придавившее землю раз и навсегда. Да и будь светлее, Стась вряд ли узнал бы здешние места. Наверное, откуда ни взгляни сейчас на Беларусь, она будет такой же: застывшей в непроглядной ночи, покрытой траурным черным небом.
В комнату сунулся кто-то незнакомый, немолодой и чуть сгорбленный.
– А, так пан не спит. Хозяева теперь ужинать будут. Пан спустится или мне сюда принести?
– Что ж вы, посреди ночи ужинаете?
– Так не поздно. Вы, пан, считайте, два часа всего проспали…
Человек принес и одежду. Чуть пожелтевший батист, темный бархат. Стась попытался пошевелить рукой, вздохнул и попросил помочь ему одеться.
В столовой, где ждали его Ирена с хозяином, было пусто и гулко; низко свисала с потолка старинная люстра, точно такая, как в бабкином доме. Но о бабке Стась тут же забыл: он смотрел на то, что было на столе, – а старик смотрел на него. Стась сказал неловко, смутившись этого жалеющего взгляда:
– Простите. Из-за ранения я совсем приличия потерял. Разрешите представиться. Меня зовут Станислав Немиро, я… студент художественного училища.
Вышло даже изящно – вот бабка была бы довольна, почему-то подумалось Стасю.
– На ваши художества мы тут насмотрелись, – желчно сказал хозяин. – Меня зовут Ян Дашкевич, а это моя невестка, Ирена… да вы уже, кажется, знаете. Пусть вас не удивляет такое странное сожительство. Мой сын, видите ли, решил, что в борьбе за нашу и вашу свободу без него уж никак не обойтись. А мы вот теперь сидим здесь и ждем, пока пан революционер соизволит вернуться. Ирене скучно, разумеется. Но я полагаю, что тут сейчас спокойнее, чем в Варшаве… – Последнее было явно сказано не для Стася.
– Да, – подтвердил он, – в Варшаве сейчас нехорошо.
– Что же вы? Садитесь к столу, прошу…
Дашкевич произнес короткую молитву – и опять нахлынуло ощущение неправильности. Невероятности. Но губы у Стася, от Господа совсем отвыкшего, будто против его воли стали повторять за стариком. Потом начали есть. Стась заставлял себя – усилием воли, в которое и сам бы не поверил, – не хватать руками горячую картошку, не рвать оголтело зубами хлеб, не набрасываться зверем на жареное мясо в тарелке. Не у Ирены на глазах.