Игра в классики. Русская проза XIX–XX веков — страница 28 из 55

Рассмотрим первую из них. Томик Шиллера 1840 года имелся у Толстого в Севастополе. Вряд ли он плохо помнил текст. «Ошибка» эта была первоначально нужна Толстому для того, чтобы поддержать фразу «невидимые розы» в своей прозаической характеристике героини. Слово «невидимые» менее явно указывает на религиозный код, чем «небесные»: оно сокровенно, психологично. В следующих версиях «Декабристов» он вернул в цитате шиллеровское himmlische на место. Получилась вариация, размывающая в русском повествовании лобовую аллегорию немецких «небесных роз».

Теперь о второй «ошибке». У Шиллера два однородных синонима – оба глаголы, обозначающие женское ремесло, с одной валентностью, которая требует прямого дополнения. Толстой произвел подстановку flechten – плести на pflegen – заботиться, лелеять, без прямого дополнения, хотя это и давало эффект зевгмы: глагол конкретного ремесленного действия плюс глагол общего содержания; но это его устраивало: каким-то образом pflegen передавало нужный ему смысл. Этот смысл – доблесть жены-мироустроительницы[234].

Само стихотворение «Достоинство женщин», безо всякого сомнения, связано было у Шиллера со счастливым браком. После ухаживания за обеими сестрами Ленгфельд, блестяще одаренной и яркой старшей и кроткой, молчаливой младшей, Шиллер в 1790-м счастливо женился именно на младшей, Шарлотте. Кстати, сюжет этого ухаживания и последующего удачного выбора поразительно напоминает дружбу Толстого с блестящей и экспансивной Татьяной Берс (впоследствии Кузминской) и его выбор между ней и Софьей.

Мифопоэтический ключ к Наталье Николаевне – это в какой-то степени ее девичья фамилия Кринская, которую Эйхенбаум переводит неточно. Крин по-церковнославянски лилия, от греч. кринон. Он же считает, что крин – это рай, и связывает имя Кринская с Раевская, имея в виду Марию Раевскую, жену декабриста С. Г. Волконского, поехавшую за ним в Сибирь. Конечно, крин-лилия имеет символические обертоны и в еврейской, и в христианской традиции. В еврейском предании дьявол, попав в рай, не осмелился коснуться лилии (так что в семантическом ореоле крина рай все же проступает, хотя и в роли фона); в средневековой христианской легенде лилия – символ непорочного зачатия, цветок Девы Марии. Если вспомнить «небесные розы» в стихотворении Шиллера и фразу о том, что вся жизнь героини была бессознательным вплетанием «невидимых роз» в жизнь других людей, то станет ясно, что Толстой, вдобавок к лилии, подверстывает образ декабристки и к другому символу Богородицы – мистической розе. Так что и со стороны суггестивного имени, и со стороны мифопоэтических лейтмотивов Наталья Николаевна имеет богородичные коннотации. Святость здесь, однако, неканоническая. Не отказ от жизни, а верность жизни, служение жизни равняется святости. Мережковский назвал это «святая плоть и кровь», имея в виду плоть, насквозь проникнутую духом. О Наташе он писал:

Не уменьшился и не потускнел ее образ, а напротив, только теперь вырос до совершенной меры величия своего, теперь только вполне открылось в нем «вечно-женственное», с точки зрения Л. Толстого, то есть вечно-плодовитое, рождающее, материнское. Тот «непрестанно горевший огонь оживления», который составлял прелесть Наташи-девушки, не потух в Наташе-матери, а лишь глубже скрылся в нее, оставаясь божественным, только не божественно-духовным, как казалось раньше, а божественно-плотским; но второе не меньше первого, а лишь с другой стороны созерцаемое первое[235].

Камертон счастья. Толстой говорил, что над русским обществом буря декабризма прошла как магнит и сняла все железо из мусора. По аналогии с этим образом можно объяснить мотивировку фамилии Пахтин. Это человек из высшего слоя общества, встречающий Лабазовых и от этого общения получающий социальную выгоду. Изображен он иронически, и фамилия его может об этом сообщать[236]. Молоко пахтается, все ценное снимается, остается пахта, сыворотка, пустой продукт.

Но почему автор отказался от идеи противопоставить чудесного Лабазова нынешним Пахтиным? И Эйхенбаум, и Фойер подробно проанализировали и его нежелание писать политический роман, отметив, что антилиберальная полемика была выделена отдельно – в пьесу «Зараженное семейство».

Мне кажется, тут напрашивается и еще одна причина того, что Толстой не стал писать обличительного романа, противопоставляющего декабристов и современность. Описывая своего декабриста и декабристку, автор чуть ли не влюбляется в них. Впервые он встретил людей высшей породы, людей, «каких больше не делают». Такое открытие способно перевернуть всю жизнь. Люди моего поколения помнят, чем была для них встреча ровно сто лет спустя – в 1956 году – с людьми уничтоженной дореволюционной культуры. Эти чувства экстаза и поклонения описал Андрей Битов в своем гениальном «Пушкинском доме». Кажется, что главный тон, взятый Толстым при описании состарившихся Петра и Натальи, и есть такое обожание; легкие смешные черточки в его и даже в ее облике нужны автору, чтобы не засахаривать портрет.

Новаторским стало само его решение в «Войне и мире» дать лишь положительный полюс, воскресить этих удивительных людей юными, а не продолжать «Декабристов», не уедать с их помощью нынешних, не возиться с сатирой на современность, неизбежно мелкотравчатой. Влюбленность в прежних людей и прежнюю жизнь продиктовала их описания, полные счастья, – образы, где все время возникает и само слово это – «счастье». Оно стало камертоном для романа-идиллии[237], в котором слова «счастье», «радость» и «веселье» упоминаются чуть ли не на каждой странице.

«Невеста» Чехова, или Многообразие религиозного опыта

История текста. В письме Книппер от 26 января 1903 года Чехов сообщал: «Пишу рассказ для „Журнала для всех“ на старинный манер, на манер семидесятых годов. Не знаю, что выйдет». Семидесятые годы, скорее всего, ассоциировались и у писателя, и у читателя с романом Тургенева «Новь» и с подражателями тургеневских романов шестидесятых (более всего «Накануне»), в центре которых была девушка, покидающая дом ради любви под флагом «идеи».

В отличие от остальных рассказов Чехова, всегда уничтожавшего черновики, в случае «Невесты» сохранились ранние рукописные версии. Это черновой автограф[238], на котором видно несколько слоев правок, беловой автограф[239] и две корректуры. (Третья корректура была, но не дошла до нас.) Сопоставления ранних версий с журнальной публикацией производились многими советскими авторами[240].

Судя по первой редакции[241], многое в первоначальных вариантах рассказа действительно было в духе семидесятых: описывался антагонизм между героиней и семьями ее и жениха, прислуга ненавидела бабушку, рассказ кончался на бодрой ноте и т. д.

Но вскоре Чехов написал Вересаеву: «Рассказ „Невеста“ искромсал и переделал в корректуре»[242]. Вересаев, читавший рассказ до корректуры, радовался, что наконец-то Чехов изобразил, как девушка идет в революцию, и только не соглашался с ним – на самом деле это происходит не так[243]. Прочтя рассказ в печати, он удивился: оказывается, ни о какой революции там речи не было, и подытожил: «под конец жизни Чехов сделал попытку, – пускай неудачную, от которой потом отказался, – но все-таки попытку вывести хорошую русскую девушку на революционную дорогу»[244].

Анализ чеховской правки рассказа показывает, что она затронула самую его концепцию. Из образов «старших» была практически полностью изгнана социальная критика. Образы же «младших» – Нади и Саши – были развиты в неожиданно компрометирующем их направлении, так что из оптимистического рассказ превратился в глубоко скептический. Любопытно, что читатель как не считывал этого негатива при появлении рассказа, так и продолжает его не считывать. Все современные Чехову критики заметили появление нетипичной для него героини, способной «перевернуть» свою жизнь и перестать киснуть в трясине быта. Это признавали новым словом для писателя и приветствовали. Правда, В. Боцяновский заметил леденящую приписку в последней фразе, предположив, что она была сделана в последний момент (он угадал – действительно, она была добавлена в корректуре)[245].

Единственным известным мне исключением является разбор, сделанный знаменитым американским славистом Робертом Луисом Джексоном[246], который еще в 1982 году предложил прочтение рассказа как глубоко скептического по отношению к обоим героям. Джексон также впервые обратил внимание на апокалиптический смысл мечтаний Саши и Нади об уничтожении родного города. Особенно зловещий смысл, как он считал, придает повествованию последняя фраза. Об этой новаторской работе, до сих пор не переведенной, русские чеховеды «не знают».

Главным поэтическим принципом чеховской правки стало брутальное снятие информации, которая в первом варианте делала мотивации героев понятными и их характеристики – знакомыми. Автор добился неопределенности и нетипичности. Критики увидели в этом обычную чеховскую «эскизность», «силуэтность», не понимая, что недоговоренность на каждом шагу, передача всех оценок от автора персонажам потребовали нового уровня понимания[247]. По ходу разбора я пытаюсь показать, как в каждом случае правка изменяла восприятие основных фигур.