И ей казалось, что это она уже давно слышала, очень давно, или читала где-то… в романе, в старом, оборванном, давно уже заброшенном.
Андрей Андреич небольшой оратор, он предпочитает действие. Может быть, в этом его главная ошибка. («Русская женщина любит красноречие», – писал по другому поводу В. Шкловский в статье «И. Бабель. Критический романс».) Другая ошибка в том, что он слушает только себя и ни разу не спрашивает ничего у Нади. Ее раздражает не только некоторая провинциальность в выражениях Андрея Андреича – она сама не менее провинциальна, а о литературном ее вкусе и даже склонности к чтению романов нам не сообщается. Скорее всего, источник ее раздражения – полностью пассивная роль, уготованная ей женихом. Он жадно обнимает ее. Этот «опытный жених» (как сказал бы персонаж Набокова), тридцати с лишком лет, видит в ней только «объект»: немудрено, что Надя испытывает страх, гадливость и полное отсутствие влечения к нему.
Напряжение прорывается, когда Надя видит приготовленный для них новый дом. Компрометация жениха, теперь уже окончательная, достигается с помощью ряда культурно значимых деталей:
В зале блестящий пол, выкрашенный под паркет, венские стулья, рояль, пюпитр для скрипки. Пахло краской. На стене в золотой раме висела большая картина, написанная красками: нагая дама и около нее лиловая ваза с отбитой ручкой.
– Чудесная картина, – проговорил Андрей Андреич и из уважения вздохнул. – Это художника Шишмачевского.
Пол, крашенный под паркет, – емкий символ фальши и претензий. «Пахло краской» зацепляется за «написанная красками»: картина тоже как бы «крашенная» под искусство. Тут Чехов представляет весьма нелестный фрагмент внутренней речи Нади: «нагая дама». В культурном узусе дама может быть только одетой, а нагой или обнаженной – только женщина; но провинциальная Надя, возможно, думает, что слово «женщина» то ли неприличное, то ли означает только простолюдинку. Легко восстанавливается сюжет, на который написана картина Андрея Андреича: это сюжет опороченной, потерянной невинности, которую символизирует разбитый кувшин или ваза. Его выбор картины шокирует невесту: ее мутит от нагой дамы. Фамилия художника в таком контексте являет собой coup de grace: «Это художника Шишмачевского». Популярность Шишкина могла продиктовать ее первый слог, затем от «шиша» (кукиш, фига, дуля) по аналогии с «рифмачом» формируется с трудом мыслимый «шишмач» – показыватель кукишей? – и расцветает абсурдной фамилией.
Дальше была гостиная с круглым столом, диваном и креслами, обитыми ярко-голубой материей. Над диваном большой фотографический портрет отца Андрея в камилавке и в орденах.
Лиловый цвет вазы, негодный в живописи, под стать ярко-голубой обивке, негодной для мебели. Отец Андрей на фотографии уютно сочетает, казалось бы, несочетаемое: либо духовная камилавка, либо светские ордена. Ордена священники охотно носили, но Чехов в этом месте отчетливо ироничен. На стене Надиного будущего дома этот портрет висит напоминанием о том, что мужчины важны и святы, а женщины порочны и виноваты, как нагая дама.
Потом вошли в столовую с буфетом, потом в спальню; здесь в полумраке стояли рядом две кровати, и похоже было, что когда обставляли спальню, то имели в виду, что всегда тут будет очень хорошо и иначе быть не может. Андрей Андреич водил Надю по комнатам и все время держал ее за талию; а она чувствовала себя слабой, виноватой, ненавидела все эти комнаты, кровати, кресла, ее мутило от нагой дамы.
Надю тошнит от секса – от кроватей и мыслей о том, что имелось в виду, когда обставляли спальню, от жеста жениха, от того, что происходит при этом в ней самой и от чего она чувствует себя виноватой. Она понимает, что разлюбила – а скорее всего, и не любила – жениха, и во всем видит «одну только пошлость, глупую, наивную, невыносимую пошлость», его рука на ее талии «казалась ей жесткой и холодной, как обруч» – это обруч ее обручения: это капкан, в который она попала. Она не знает, как освободиться из него. Теперь мы понимаем, почему ей хотелось плакать в начале рассказа. Жених не сулит ничего ее душе, а ведь «весенняя жизнь», которую она хочет для себя, – а это, конечно, пробуждение в ней самой природных сил, – мыслится ей как «святая».
По дороге домой жених, вопреки своему обыкновению помалкивать, разглагольствует о том, почему он ничего не делает: «– О матушка Русь, как еще много ты носишь на себе праздных и бесполезных! Как много на тебе таких, как я, многострадальная!» Он явно имитирует либеральную фразеологию, обещая невесте, на мотив Тузенбаха: «пойдем вместе в деревню, дорогая моя, будем там работать! Мы купим себе небольшой клочок земли с садом, рекой, будем трудиться, наблюдать жизнь… О, как это будет хорошо!» Он играет романтика, волосы его развеваются – но Надя хочет домой. Они встречают отца Андрея, Андрей Андреич радуется и опять говорит, что любит своего батьку: «Славный старик. Добрый старик». Этот эпизод только нагнетает ощущение, что вся эта сплоченная патримониальная линия грозит ее поглотить.
В первоначальном варианте любовь Андрея Андреича выглядит серьезной: когда Надя приезжает домой на каникулы, он навещает Шуминых, играет на скрипке и надеется, что не все потеряно. Окончательный вариант брутален: никаких контактов нет, мать и бабка беглой невесты не выходят – боятся случайно встретить на улице попа или Андрея Андреича.
«Блудный сын»: последний нигилист. Надя, стремящаяся избежать неумолимо приближающегося брака, находит опору. Эта опора – дальний родственник, протеже бабушки, гостящий в доме. Он единственный противостоит консервативным старшим.
Вот кто-то вышел из дома и остановился на крыльце: это Александр Тимофеич, или, попросту, Саша, гость, приехавший из Москвы дней десять назад. Когда-то давно к бабушке хаживала за подаяньем ее дальняя родственница, Марья Петровна, обедневшая дворянка-вдова, маленькая, худенькая, больная. У нее был сын Саша. Почему-то про него говорили, что он прекрасный художник, и, когда у него умерла мать, бабушка, ради спасения души, отправила его в Москву в Комиссаровское училище; года через два перешел он в Училище живописи, пробыл здесь чуть ли не пятнадцать лет и кончил по архитектурному отделению, с грехом пополам, но архитектурой все-таки не занимался, а служил в одной из московских литографий.
Саша одновременно взрослый и не взрослый: зовут его уменьшительным именем; здешний и чужой: он москвич, хоть и уроженец этого неназванного провинциального города; свой и не свой: сын бедной дальней родственницы, которого после ее смерти послала в Москву учиться старшая Шумина «ради спасения души» – своей души, конечно. С образованием тоже двойственная картина; бабушка отправила осиротевшего Сашу в московское Комиссаровское техническое училище[250]. После двух лет в этом среднем учебном заведении (куда, очевидно, герой попал несовершеннолетним) он перешел в Училище живописи, ваяния и зодчества на Мясницкой, которое было высшим художественным учебным заведением. Хотя в городе он считался художником, учился он на архитектурном отделении, однако и архитектором не стал, а «служил в литографии», очевидно выполняя технические функции. Саша учился искусству чуть не пятнадцать лет, то есть был вечным студентом. (Джексон отмечал, что образ Пети Трофимова – еще одного никчемного вечного студента и либерального фразера – в «Вишневом саде», написанном в 1904-м, сразу после «Невесты», прямо наследовал Саше.) Надо думать, ему в момент повествования уже за тридцать. Он кончил «с грехом пополам», и мы не знаем, только ли по бедности и болезненности. (В ранней версии он плохо учился уже в гимназии.) Болезненность он унаследовал от матери, беден же был, поскольку должен был сам зарабатывать на жизнь в Москве.
Почти каждое лето приезжал он, обыкновенно очень больной, к бабушке, чтобы отдохнуть и поправиться.
На нем был теперь застегнутый сюртук и поношенные парусинковые брюки, стоптанные внизу. И сорочка была неглаженая, и весь он имел какой-то несвежий вид. Очень худой, с большими глазами, с длинными худыми пальцами, бородатый, темный и все-таки красивый.
Саша болен, плохо одет и неухожен, в его характеристиках подчеркнуто «не» – неглаженая сорочка, несвежий вид. И тем не менее, несмотря на болезнь, худобу, бородатость и темную кожу (вредна работа в литографии?), он красив («и все-таки красивый» добавлено в корректуре). Чахоточная эстетика знакома читателю по роману «Накануне» – это Инсаров в своей туберкулезной фазе: «глаза как лукошки». Зачем Чехов добавляет в образ Саши красоту? Чтобы создать неопределенность – возможно, Надя идет за ним не только потому, что его слова обещают ей избавление от постылого жениха?
Бабушка упрашивает Сашу побольше есть (в ранней версии она отпаивает его молоком) и горюет, что он плохо выглядит:
– И на что ты похож! – вздохнула она. – Страшный ты стал! Вот уж подлинно, как есть, блудный сын.
– Отеческаго дара расточив богатство, – проговорил отец Андрей медленно, со смеющимися глазами, – с бессмысленными скоты пасохся окаянный…
– Люблю я своего батьку, – сказал Андрей Андреич и потрогал отца за плечо. – Славный старик. Добрый старик.
Все помолчали. Саша вдруг засмеялся и прижал ко рту салфетку.
Бабушка Сашу жалеет, выражаясь в доступных ей образах, а евангельская цитата отца Андрея (Лк. 15:11–32) здесь совершенно не к месту, никакого отеческого богатства сирота Саша не расточал и ни с какими скотами не пасся. О. Андрей – вовсе не добрый пастырь. (Чехов снял большой пассаж ранней версии о том, что протоиерей, хитрец и богач, был нелюбим в городе.) Скорее всего, он не одобряет Сашиного образа мыслей. Сын попа благодарит отца за унижение вероятного если не соперника, то недоброжелателя. Саша смеется, поняв эту игру, а нам кажется, что платком он скрывает кровотечение (в ранней версии он просто заглушает свой смешок).