Игра в классики. Русская проза XIX–XX веков — страница 32 из 55

Саша радуется мысли, что проживет до сентября у Шуминых и что Надя сама приглашает его, – он смеется «без причины», садясь рядом с Надей. Возможно, это признак его чувства к ней? Указания на необычайную веселость и смешливость Саши были из окончательного варианта по большей части удалены. В ранней версии рассказа он также гораздо больше говорил. Но и в окончательном варианте Саша остается типичным чеховским резонером:

– Ваша мама по-своему, конечно, и очень добрая и милая женщина, но… как вам сказать? Сегодня утром рано зашел я к вам в кухню, а там четыре прислуги спят прямо на полу, кроватей нет, вместо постелей лохмотья, вонь, клопы, тараканы… То же самое, что было двадцать лет назад, никакой перемены. Ну, бабушка, бог с ней, на то она и бабушка; а ведь мама небось по-французски говорит, в спектаклях участвует. Можно бы, кажется, понимать.

Обвинения очень знакомые, очень чеховские. Ранний Чехов, особенно в восьмидесятых и в начале девяностых, бранил «интеллигенцию» (чаще всего в лице двоих своих братьев) за то, что она сама живет не чисто, не красиво, всюду грязь, тряпки… Здесь же острее слышится социальная критика. Саша считает, что матери Нади непростительны старинные нравы в обращении со слугами – ведь она образованна, участвует в любительских спектаклях. (В ранней версии эта ее активность была прописана гораздо подробнее.) Саша негодует на консерватизм Шуминых: «То же самое, что было двадцать лет назад, никакой перемены». Его инвективы будто вторят недавней Надиной тоскливой мысли, что так будет всегда, «без перемен, без конца!». Может быть, и Надя устала от консервативности своей семьи и инстинктивно боится, что брак не принесет ей желанной перемены?

Когда Саша говорил, то вытягивал перед слушателем два длинных, тощих пальца. – Мне всё здесь как-то дико с непривычки, – продолжал он. – Черт знает, никто ничего не делает. Мамаша целый день только гуляет, как герцогиня какая-нибудь, бабушка тоже ничего не делает, вы – тоже. И жених, Андрей Андреич, тоже ничего не делает.

Надя слышала это и в прошлом году и, кажется, в позапрошлом и знала, что Саша иначе рассуждать не может, и это прежде смешило ее, теперь же почему-то ей стало досадно.

– Все это старо и давно надоело, – сказала она и встала. – Вы бы придумали что-нибудь поновее.

Тощие пальцы Саши подчеркиваются автором не без умысла – может быть, затем, чтобы показать, что он асексуален и бесплоден. Его учительный жест напоминает жесты религиозных проповедников. Тут возможно помянуть и Розанова, объединившего асексуальность и радикализм, хотя «Люди лунного света» были написаны позже.

Сашины обвинения так же традиционны, как и старое отношение к прислуге в доме, – они раздаются не первый год и ни на кого не действуют. Так Чехов в конце восьмидесятых осмеивал закоснелую идеологию шестидесятников, все еще использовавших клише, от которых уже тогда разило затхлостью. Кроме того, по отношению к бабушке Саша, кажется, несправедлив: она деятельна. Он еще и неблагодарен – она же его все-таки кормит. Важно, что в ранней версии рассказа Чехов позволял Саше в прежние годы приезжать к Шуминым лишь на несколько дней, в окончательной же он гостит целое лето. То есть подчеркивается, что он пользуется бабушкиной добротой и «кусает руку, кормящую его».

Надю Сашины идеи раньше смешили, теперь же она, из какой-то солидарности с женихом, чувствует досаду. Даже шутки у Саши «громоздкие, непременно с расчетом на мораль, и выходило совсем не смешно, когда он перед тем, как сострить, поднимал вверх свои очень длинные, исхудалые, точно мертвые, пальцы». Этот полумертвец убеждает Надю ехать учиться, и его картина мира раскрывается в крайне интересном пассаже, впервые разобранном Р. Л. Джексоном.

– Если бы вы поехали учиться! – говорил он. – Только просвещенные и святые люди интересны, только они и нужны. Ведь чем больше будет таких людей, тем скорее настанет царствие божие на земле. От вашего города тогда мало-помалу не останется камня на камне – все полетит вверх дном, все изменится, точно по волшебству. И будут тогда здесь громадные, великолепнейшие дома, чудесные сады, фонтаны необыкновенные, замечательные люди… Но главное не это. Главное то, что толпы в нашем смысле, в каком она есть теперь, этого зла тогда не будет, потому что каждый человек будет веровать и каждый будет знать, для чего он живет, и ни один не будет искать опоры в толпе. Милая, голубушка, поезжайте! Покажите всем, что эта неподвижная, серая, грешная жизнь надоела вам. Покажите это хоть себе самой!

Здесь несколько взаимоисключающих положений. «Только просвещенные и святые люди интересны, только они нужны», – говорит Саша. Просвещенные люди у него объединяются со святыми. Просвещение в Европе вообще-то проходило под знаком борьбы с религией, представляя альтернативное объяснение мира. Но герой плохо учился, в голове у него каша. Может быть, для русского вечного студента «просвещение» и «святость» объединялись в таких все еще памятных фигурах, как «мученик» Чернышевский? Может быть, он интуитивно восстанавливает древнюю общую этимологию этих слов? Такие люди приближают «царство божие на земле» – делится Саша своим милленаристским идеалом. Но как он представляет переход к этому царству? «От вашего города тогда мало-помалу не останется камня на камне[251] – все полетит вверх дном, все изменится, точно по волшебству». Но «мало-помалу не останется камня на камне» – эта фраза ломается посредине: две ее части отрицают друг друга. Либо «мало-помалу», эволюция – либо «не останется камня на камне», как после битвы или катастрофы. Столь же взрывчата и следующая фраза: «Все полетит вверх дном (насилие), все изменится, точно по волшебству (внутренняя метаморфоза)». Ясно, что Саша не задумывался над такими сложностями. (В ранней редакции есть прямое пожелание Саши, чтобы город провалился.) Зато налицо манящая картинка утопии, с непременными огромными домами, садами и, главное, фонтанами – хотя зачем фонтаны в стране, где снег с ноября по апрель? В Италии они вместо водопровода, а тут они замерзли бы. И лишь в последнюю очередь Саша вспоминает о «необыкновенных, замечательных» людях. Для него важно, что не будет толпы, «этого зла» – хотя что ему толпа? Видно, здесь что-то очень важное для разгадки его психики: «потому что каждый человек будет веровать и каждый будет знать, для чего он живет, и ни один не будет искать опоры в толпе». Надо понимать, что Саше очень трудно, ибо он хочет чего-то, чего не хочет консервативное большинство, «толпа», от которой ушел бесповоротно – ведь он, как правильно инсинуирует поп, «блудный сын». (Вспомним, что ранний Чехов подставляет под своих героев-радикалов другую психологическую библейскую модель, Вечного жида, как в рассказе «В пути».) Правда, это блудный сын так и не вернувшийся, а ежегодно приезжающий на побывку и не отказывающийся от своих «заблуждений». Ему видится, что в будущем каждый будет «веровать» в свое и «знать, для чего он живет» независимо от остальных, не ища в них опоры. Понятно, что радикальные убеждения равны у него «вере», как просвещение равно святости. И «неподвижную серую» жизнь обывателей он называет грешной. Но ведь точно так же и Надя расширяла значение религиозных терминов, когда в мыслях рисовала чаемую далекую весеннюю жизнь «святой», а себя «слабым, грешным человеком». Напомним, что в применении к ней эти термины появились лишь при последней правке. Чехов распространил на нее Сашин ментально-словесный ореол.

Саша чем дальше, тем плотнее обрабатывает Надю своими проповедями, становится все непримиримее:

– И как бы там ни было, милая моя, надо вдуматься, надо понять, как нечиста, как безнравственна эта ваша праздная жизнь, – продолжал Саша. – Поймите же, ведь если, например, вы и ваша мать и ваша бабулька ничего не делаете, то, значит, за вас работает кто-то другой, вы заедаете чью-то чужую жизнь; а разве это чисто, не грязно? —

так что Надя уже не смеется, как раньше, а чуть не плачет. Наконец проповеди, в сочетании с все растущим отталкиванием от жениха, начинают действовать. Она переоценивает Сашу:

Это странный, наивный человек, думала Надя, и в его мечтах, во всех этих чудесных садах, фонтанах необыкновенных чувствуется что-то нелепое; но почему-то в его наивности, даже в этой нелепости столько прекрасного…

В Саше действительно много детского. Когда Надя наконец становится на колени (перед старым креслом, а не перед своим духовным отцом – Сашей, чтобы запутать мотивацию) и просит забрать ее с собой, он «обрадовался, как ребенок. Он взмахнул руками и начал притоптывать туфлями, как бы танцуя от радости». У него танцующий почерк. Он прекрасен в своей легкости. Это высшая точка в его описании.

Дальше Чехов попытается исподволь компрометировать мотивацию Саши: оказывается, для него главное в жизни – срывать людей с места, отрывать их от консервативной оседлости. Что с ними будет дальше – ему неважно:

Поедете, будете учиться, а там пусть вас носит судьба. Когда перевернете вашу жизнь, то все изменится. Главное – перевернуть жизнь, а все остальное не важно.

Пусть они станут такими же бездомными перекати-поле, как и он сам, – «пусть их носит судьба». Главное – перевернуть жизнь; вспомним, Саша же хочет, чтобы все полетело вверх дном. Чехов не упоминает слова «переворот» и его французского эквивалента, «революция», но читателю этот смысл понятен и так.

Последняя встреча с Сашей его развенчивает – перед нами человек, неспособный устроить свою жизнь, а берущийся за переустройство мира:

Посидели в литографии, где было накурено и сильно, до духоты пахло тушью и красками; потом пошли в его комнату, где было накурено, наплевано; на столе возле остывшего самовара лежала разбитая тарелка с темной бумажкой, и на столе и на полу было множество мертвых мух. И тут было видно по всему, что личную жизнь свою Саша устроил неряшливо, жил как придется, с полным презрением к удобствам…