Особенно дискредитирует его в глазах читателя то, что он, оказывается, задумал разбить еще одну пару, на этот раз уже семейную:
– Я послезавтра на Волгу поеду, – сказал Саша, – ну, а потом на кумыс. Хочу кумыса попить. А со мной едет один приятель с женой. Жена удивительный человек; все сбиваю ее, уговариваю, чтоб она учиться пошла. Хочу, чтобы жизнь свою перевернула.
Перед нами какой-то серийный совратитель, подбивающий всех подряд «жизнь перевернуть». И его программа действий должна казаться в нем чем-то сомнительным именно потому, что она безличная – его заученные, монотонные проповеди явно годны на все случаи жизни, применимы к любой его «знакомой»…
Мысленный бунт. Одна за другой описываются бессонные ночи Нади: «Потом, когда пробило двенадцать, лопнула вдруг струна на скрипке; все засмеялись, засуетились и стали прощаться». Лопнувшая струна на скрипке – это автоцитата: у Чехова подобный звук всегда предвещает недоброе. «Наконец все затихло, и только слышалось изредка, как в своей комнате, внизу, покашливал басом Саша». Очень важно здесь, что он кашляет «басом» – не только потому, что это (как и кровотечение) указывает, что его туберкулезный процесс зашел далеко, – но и ввиду предстоящих мифопоэтических эффектов.
Надя плохо спит, просыпается ночью и думает. Но у Чехова «думает», а чаще «думает, думает» – не всегда уважительная характеристика. Так он описывает людей, не склонных к интеллектуальной деятельности. Надя пытается понять самое себя – почему ей так тяжело, почему «теперь, когда до свадьбы осталось не больше месяца, она стала испытывать страх, беспокойство, как будто ожидало ее что-то неопределенное, тяжелое». При этом разыгрываются звуковые и зрительные эффекты. Тоскливо и однообразно стучит сторож в колотушку: «Тик-ток, тик-ток… – лениво стучал сторож. – Тик-ток…» Туман, «белый, густой», хочет закрыть сирень. Это целая мини-драма, в ней мужское стремится как бы стереть, уничтожить женское. Сирень сонная и вялая, как сама Надя. Героиня не поймет – то ли так себя чувствует каждая невеста, то ли это влияние Саши. «Но ведь Саша уже несколько лет подряд говорит все одно и то же, как по писаному, и когда говорит, то кажется наивным и странным. Но отчего же все-таки Саша не выходит из головы? отчего?» На этом месте ее раздумий сад, из которого ушел туман, озаряется весенним светом и оживает, как бы обещая и ей желанное возрождение.
На следующую ночь Надя наталкивается на непонимание матери. Но Саша продолжает убеждать Надю ехать учиться, и в ее мысли о нем (а вернее, о той возможной ее судьбе, которую он ей предлагает) проникает оптимизм, который освещает и его образ новым светом:
почему-то в его наивности, даже в этой нелепости столько прекрасного, что едва она только вот подумала о том, не поехать ли ей учиться, как все сердце, всю грудь обдало холодком, залило чувством радости, восторга.
– Но лучше не думать, лучше не думать… – шептала она. – Не надо думать об этом.
Так в ней зарождается желание побега – оно ей по душе, но разум боится и вытесняет его. Проходит время, приближается свадьба, Надя посещает свой новый дом и выносит оттуда тяжелое чувство ненависти. Тем временем Саша собрался уезжать – он явно не хочет оставаться на свадьбу. Лето холодное и дождливое, за окном ветер. Третья Надина бессонная ночь, изображенная в рассказе, оказывается критической. Чехов подключает готические эффекты, создавая еще одну «воробьиную ночь» (как в «Скучной истории»):
Ветер стучал в окна, в крышу; слышался свист, и в печи домовой жалобно и угрюмо напевал свою песенку. Был первый час ночи. В доме все уже легли, но никто не спал, и Наде все чуялось, что внизу играют на скрипке. Послышался резкий стук, должно быть, сорвалась ставня.
Тут и домовой, и его жалобная и угрюмая, в тон Надиному настроению, песенка, и воображаемый звук скрипки – видно, страх перед Андреем Андреичем уже и ночью преследует героиню. Резкий стук сорвавшейся ставни – может быть, символ начала распада дома. Входит мать со свечой и спрашивает, что это застучало. Тут в дело вступает чертовщина. «В печке раздалось пение нескольких басов и даже послышалось: „А-ах, бо-о-же мой!“» Эти басы очень характерны на фоне того, что о Саше несколько раз упоминалось, что он кашлял басом. Но «басы» – это, разумеется, и «бесы». Вмешательство этих сил прорывает плотину Надиного молчания: она «села в постели и вдруг схватила себя крепко за волосы и зарыдала». Она умоляет мать позволить ей уехать, говорит, что свадьбы не должно быть и не будет, что она не любит этого человека. Но Нина Ивановна страшно пугается. Она отделывается общими местами. Надя говорит не слишком тактично: «– Милая, добрая моя, ты ведь умна, ты несчастна, <…> – ты очень несчастна, – зачем же ты говоришь пошлости? Бога ради, зачем?»
Мать уходит к себе: «Басы опять загудели в печке, стало вдруг страшно». Надя сама идет к матери, и та выпаливает свою эгоистическую тираду. Надя в шоке. Чертовщина же продолжается. Надя «всю ночь сидела и думала, а кто-то со двора все стучал в ставню и насвистывал». Бушующие снаружи природные силы помогают ей почувствовать, что она всеми оставлена. Утром выясняется, что буря сбила все яблоки и сломала старую сливу. Эта «ломка» оказывает радикализирующее влияние на развитие сюжета. Следуя «примеру» матери, показавшей ей, что каждый воюет сам за себя, Надя идет к Саше, говорит, что презирает жениха и эту праздную бессмысленную жизнь, и просит его забрать ее с собой. (Наверное, про «праздную бессмысленную жизнь» она говорит (возвращая ему его же слова), чтобы показать, что она не просто бежит от нежеланной свадьбы, а имеет идейные причины так поступать.) Он радуется. Следует исключительно важный пассаж:
А она глядела на него не мигая, большими, влюбленными глазами, как очарованная, ожидая, что он тотчас же скажет ей что-нибудь значительное, безграничное по своей важности; он еще ничего не сказал ей, но уже ей казалось, что перед нею открывается нечто новое и широкое, чего она раньше не знала, и уже она смотрела на него, полная ожиданий, готовая на все, хотя бы на смерть!
Саша воздействовал на ее этическое чувство, на (квази) – религиозные представления и завоевал ее душу. Надя влюблена, очарована – он ее учитель, она готова на все… Они обдумывают побег: Надя якобы проводит Сашу до вокзала, а в последний момент сядет в поезд. По счастью, технически ее замысел вполне осуществим – она имеет отдельный паспорт (в дореволюционной России девушка вписывалась в паспорт родителей, а жена – в паспорт мужа) и может поселиться одна. Из Москвы Надя сама поедет в Петербург – очевидно, на Бестужевские курсы. Хотя в Москве тоже были Высшие женские курсы Герье, но они надолго закрылись в конце XIX века и были возобновлены лишь в 1900 году. Чехову удобнее отнести повествование к тем годам, когда в Москве курсов не было, и отправить Надю в Петербург, главным образом для того, чтобы снять подозрение на роман между ней и Сашей.
К собственному удивлению, после этого решения Надя не мучится и не страдает: «Едва она пришла к себе наверх и прилегла на постель, как тотчас же уснула и спала крепко, с заплаканным лицом, с улыбкой, до самого вечера». Она наконец-то в ладу с собственной душой.
В сцене прощания бросаются в глаза благословения бабушки, предназначенные Саше, вернее первое из них: «В добрый час! Господь благословит!» Оно не адресовано только ему и поэтому, возможно, на мифопоэтическом уровне действует и на Надю, как бы охраняя ее в новой жизни.
Только в поезде девушка чувствует себя свободной, и повествование «солидарно» с ликующей героиней:
Дождь стучал в окна вагона, было видно только зеленое поле, мелькали телеграфные столбы да птицы на проволоках, и радость вдруг перехватила ей дыхание: она вспомнила, что она едет на волю, едет учиться, а это все равно, что когда-то очень давно называлось уходить в казачество. Она и смеялась, и плакала, и молилась.
– Ничего-о! – говорил Саша ухмыляясь. – Ни-чего-о!
Надя плачет и молится, как бабушка, но при этом еще и смеется: она в религиозном экстазе. Саша здесь уже «ухмыляется», и, может быть, это пейоративное словцо сигналит о предстоящей его «переоценке».
Надина ассоциация с казачеством как воплощением воли встроена в русский язык, это фраза «вольный казак». Оборотная же сторона «казака» – это все-таки «разбойник». Но пока о преступлениях и их последствиях не говорится. Детали жизни героини в Петербурге, приезда к ней матери, подробно описанные в ранних версиях, снимаются в каноническом тексте почти целиком.
Религиозно-психологические типы. Предостережение. Почему Надя не выходит замуж, притом что она «страстно» об этом мечтает? Может быть, она – пустоцвет, сытая и холеная перезрелая девица, у которой что-то не задалось с гормонами? Не зря подчеркивается ее плаксивость, которая часто сопровождает гормональную недостаточность. Может быть, для этого типа женщин на первом месте религиозные или культурные стимулы? Не зря мать Нади, такая же плаксивая, но слабая и пассивная, от несчастной жизни увлекается «культурой» в провинциальном ее изводе – вначале любительским театром, романами, потом гипнотизмом, а впоследствии религией и придумывает себе «философию».
Надя сама вроде бы не имеет интеллектуальных или культурных интересов. Вместо них у нее есть мечта о «святой» – высшей, далекой жизни, сродни религии. Оказавшись в экзистенциальной ловушке, замыкающей для нее выход к этой высшей жизни, она «думает», хотя и туго, но последовательно, и на глазах читателя ее мысль переходит в действие. Наверно, отвагу, которая вдруг прорезается в ней, она унаследовала не от матери, а от своей решительной бабушки.
Бабушка, как мы видим, по-купечески традиционна. Частью этой традиции являются добрые дела – отсюда ее душеспасительное попечение о Саше. Она деятельно о нем заботится до самого конца. Мы видим, что она способна крепко привязываться к людям и быть им верной – и глубоко страдать, когда с ними случилась беда.