, посвященный Горькому, изображая писателя, который ненавидит свою известность и оттого хамит боготворящим его читателям и зрителям; материал основан на реальном поведении Горького в театре.
«Настроение». Именно в своих разборах новейших пьес Жаботинский более всего звучит как литературный критик. Он рано начинает говорить о «настроении» как определяющем признаке литературного импрессионизма. Так, «Сирано де Бержерака» Ростана[265] он в мае 1900 года называет «пьесой настроения»: «Публика уходила с созданным настроением в душе, которое не передать, как не передать и не расчленить впечатления, оставляемого музыкой» (ПССЖ 2-1-316).
Не то чтобы он это словечко изобрел: в русской критике «настроение» появилось еще в безымянных рецензиях на чеховскую «Чайку» в «Новостях и Биржевой газете» в 1897 году, а в 1899 году его применил в рецензии на мхатовскую постановку «Дяди Вани» Н. Е. Эфрос в «Театре и искусстве». Публика заметит это обозначение, когда символистский критик и меценат Петр Перцов выскажет его по поводу «Трех сестер» в рецензии в «Новом времени» 29 марта 1901 года. Жаботинский оперативно откликается на понятие, которое едва успело появиться «в воздухе», подхватывает его и превращает в термин, в мем.
Под впечатлением от итальянского театра, вернувшись в Одессу, он стал искать альтернатив «реализму» и «натурализму», царящим на русской сцене. В том же 1901 году в рецензии на пьесу А. М. Федорова «Старый дом» он утверждает, что теперь «хорошая пьеса стала иною. Она ничему не поучает: она говорит не голове, а действует непосредственно, как музыка… Она хочет, чтобы после занавеса ваша душа осталась на часть окрашенной в тот цвет, которым написана картина. Она настраивает душу, как скрипку, по своему камертону. Вот почему она – пьеса настроения» (ПССЖ 2-1-582). При этом он призывает не путать настроение со сверчками, скребущимися мышами и т. п., как делают наивные одесские зрители и даже рецензенты.
Будучи итальянским корреспондентом «Одесского листка», он параллельно сотрудничает в петербургской газете «Северный курьер» (1900–1901), а в апреле 1901-го также помещает несколько подписанных буквой «А.» библиографических заметок в марксистском журнале «Жизнь», по ряду тем и деталей совпадающем с его подписными статьями: рецензию на сборник стихов Фофанова[266], на роман П. Гнедича[267] и, наконец, огромную, серьезную и в высшей степени выразительную разгромную рецензию на книгу Акима Волынского о Лескове[268]. Эти рецензии Жаботинского демонстрируют превосходные критические способности.
Горький. Не отказываясь от своей журналистской ниши в ежедневной газете, но, очевидно, не вполне ею удовлетворенный, все эти годы юный автор пытается пробиться в профессиональную литературную критику. В России это оказывается непросто. Библиографическая серия заметок в «Жизни» – единственная удача, но он публиковал их всего один месяц, пока журнал не закрыли. В Италии ему повезло больше: тут удается печататься в серьезном органе, и именно в качестве литературного критика. Уже по возвращении Жаботинского в Одессу первая его критическая работа, статья «Антон Чехов и Максим Горький. Импрессионизм[269] в русской литературе», выходит по-итальянски в литературном ежемесячнике «La nuova antologia» в декабре того же 1901 года. Жаботинский пишет: Чехов «преображает в атмосферу унылую скуку жизни» – и противопоставляет ему Горького, который открыл новый социальный класс, где нашел настоящую живую жизнь – жизнь тех, кто убежал от мира скуки. Его «бывшие люди» «сорвали с себя этикетку принадлежности к определенному сословию, сбросили путы, мешающие свободному <…> проявлению жизненных сил, они умеют желать, не признавая препятствий морального или другого свойства» – по контрасту с «расслабленными чеховскими героями, чувствующими, думающими, мечтающими вполдуши!» (ПССЖ 2-1-684).
Жаботинский сознает, что к небывалой популярности Горького привели не только художественные достоинства его произведений: в «Челкаше», где показано моральное превосходство вырвавшегося из рабства босяка над крестьянином, молодые марксисты увидели подтверждение своих идей – и создали Горькому славу, которую до него ни один русский писатель не приобретал за такой короткий срок. Понятно, что они ошиблись, приняв горьковского босяка за пролетария: он так же далек от пролетария, как и крестьянин. Тем более что Горький вскоре показал, что люди, занятые на производстве, столь же мелки и ничтожны, как и работающие в поле («Двадцать шесть и одна»). Только вольный бродяга способен, считает Горький, на душевный порыв, на яркую мысль, меткое слово, как Мальва или босяк Сережка, мечтающий «на сем свете заваруху развести».
Для горьковских босяков морали не существует. Они «способны на все, и писатель не скрывает, а подчеркивает это; за читателем же остается право задуматься: уж не лучше ли быть способным на все, чем неспособным ни на что, как дядя Ваня и иже с ним». Максим Горький рисует совсем других героев, чем Чехов:
не анемичных, дряблых, рахитичных, близоруких, страдающих хроническим насморком и несварением желудка, а налитых здоровой кровью, способных на сильные страсти и дерзкую решимость, свободных и живущих живой жизнью даже в грязи. Да, эта жизнь зла. Но изнуренное бледной немочью современное человечество, чтобы переродиться физически и морально, нуждается в притоке злой крови, горячей и красной. Слишком уж много развелось среди нас очкариков[270], в прямом и в переносном смысле (ПССЖ 2-1-684).
Даже если «горьковские типы выдуманы – и такие они способны внушить нам святую зависть к их силе» (Там же. С. 685).
Жаботинский сравнивает Горького с Ростаном. Единственное нерусское произведение, приближающееся к жанру литературы настроения, – это «Сирано де Бержерак». Эта пьеса покоряет нас именно тем, что пробуждает тоску по временам, когда жизнь была прекрасна. Автор завершает статью рассуждением о литературе и гражданственности: «Литературная пропаганда идей или идеалов была полезной двадцать лет назад», но не теперь, когда вопросы вроде женского равноправия, помощи бедным, свободы слова и совести уже не дискутируются – мысль слишком далеко опередила действительность, и нужно не спорить об идеях, а их осуществлять. А поскольку для этого нам недостает веры и силы, мы слушаем голос Горького, придающий нам силу и настраивающий на борьбу (Там же).
В своей рубрике «Вскользь» в «Одесских новостях» Жаботинский отреферировал собственный доклад «Капитализм: некоторые моменты современной психики», прочитанный им в Литературно-артистическом обществе: автор отметил убыль фантазии в современной беллетристике. Фантазию он отличает от воображения как способности ярко представлять себе известные образы; фантазия же есть способность комбинировать их в сложную связную фабулу. Этой способности он не нашел в таких писателях, как Метерлинк, Андреев, Горький, Пшибышевский, д’Аннунцио (ПССЖ 3-655). Желая показать трагизм нашего существования, они бессильны показать этот трагизм в настоящих крупных конфликтах жизни. Пшибышевский не сумел придумать подходящей фабулы и потому заставил героя якобы проявлять свою трагическую сущность в мелочных приключеньицах («Homo Sapiens»[271]). Даже когда Горький интересуется босяками, жизнь которых сама по себе изобилует «фабулой», или когда д’Аннунцио пишет поэму о Гарибальди, чья биография сама похожа на волшебную сказку, – и тут они оставляют в стороне фабульный элемент. Автор упрекает их в болезненном отвращении к фабуле даже тогда, когда жизнь дает ее готовой. Впоследствии, в 1917 году, он разовьет эти идеи в статье «Фабула» в «Русских ведомостях»[272].
Молодой автор искал более «высоколобую» журнальную трибуну. Выясняется, что цикл статей 1902 года из одесского журнала «Вопросы общественной жизни» за подписью В. Владимиров (ПССЖ 4, прил.) совпадает по темам, позициям и даже формулировкам с журнальной итальянской статьей Vladimiro Giabotinski и газетными публикациями Альталены 1901–1903 годов, – настолько, что идентичность их автора не вызывает сомнений[273]. Так, в статье «Современное настроение в русской литературе» (1902)[274] автор подробно объясняет, как возникло и что означает слово «настроение», использованное, как мы помним, самим Жаботинским еще осенью 1901 года:
Русское общество, <…> найдя слово «настроение», обрадовалось ему, как ребенок, точно нашло наконец живую правду, которую долго разыскивало. Русская публика смотрит теперь каждому беллетристу, каждому поэтику в рот и ждет с сердечным замиранием, когда наконец тот или другой соблаговолит изречь что-либо с «настроением». <…>
Что такое настроение? Может ли оно считаться «открытием» нашего времени? Каждая эпоха несомненно имеет свое «настроение», будь то суровое, мрачное время Средних веков, радостное, гуманное – ренессанса или мечтательно-сентиментальное – эпохи Ватто, напудренных пастушков и раззолоченных хижин… (ПССЖ 4, прил. С. 500).
Следует обзор эпох народничества, марксистского разочарования в «мужичке и, наконец, современного, «ноющего направления». Автор жестоко судит свою эпоху:
Небывалый прогресс науки, техники, искусства, с одной стороны; нищета материальная, нравственная и умственная – с другой. Вот что приводит в отчаяние людей, что заставляет их терять бодрость, без которой невозможна нормальная общественная жизнь. «Настроение» <…> явилось плодом усталости душевной и умственной, плодом тоски по неразгаданному идеалу, который вот уже полстолетия как разыскивает русское общество (Там же. С. 501).